Как сказал тогда на курултае:
— Амударью нашу вспомните, была она полноводной когда-то. Не по ложбинкам и выемкам сочилась, а на полстепи разливалась. Неслась к Аралу могучим потоком. А обезводела, потеряла силу, лужицы заполняет. На большее не способна. Глубоко русло, да вода мелка…
Слезу волчонок выдавил из глаз степняков. И так печалились они, расставаясь с Аму, любимицей своей, сестрой и матерью, а тут еще слова такие! Вот ведь как подходил Даулетов — щенком ласковым, ягненком ясноглазым. И не заметил никто, куда клонит волчонок, один Сержанов заметил и насторожился.
— Не понравилось мне слишком уж кичливое выступление директора совхоза «Жаналык» Сержанова. А чем хвастать? По заданию обкома я анализировал работу хозяйства. Обезвоженной Аму подобен нынче совхоз. Вроде бы и русло просторное, и умно проложенное, а вода в нем — стоячая. Вот уже лет семь-восемь темпы роста основных видов продукции и производительности труда на нуле. А ряд показателей даже в минусе по сравнению с началом семидесятых. Однако при этом план — что ни год — перевыполняется. Вот уж воистину «секреты мастерства». И тут стоит задуматься над тем, что ж это за «секреты», либо что же это за «планы»? Хозяйство топчется на месте. Потому-то всякий пустяк выдается за великое достижение. Мне, например, привелось участвовать в торжествах по случаю открытия… гаража на три машины. Да ладно бы если действительно гараж, а то просто навес. На открытие пригласили одного из районных руководителей. Он должен был перерезать ленточку. Но так как я оказался работником областного масштаба, ножницы доверили мне. Потом, естественно, банкет с тамадой, в роли которого выступал второй после Сержанова человек в совхозе — Завмаг. Фамилии его не знаю, да, наверное, у него и нет фамилии. Просто Завмаг. Так его все называют…
Вот как выступил на курултае Даулетов. Какие-то еще факты приводил, какие-то доказательства, но мог бы и не приводить, достаточно и этого. Смеялись люди.
Не привык к такому Сержанов и привыкать не собирался. Критиковать его, да еще с издевкой, не решился бы никто. Нажимов не позволял нанести обиду своему другу и любимцу. Да и сам директор «Жаналыка» не из безответных.
Изменилось что-то. Еще не знал Сержанов, что именно, но почувствовал толчок, как при торможении, и резко подался вперед.
— Можно справку? — поднял он руку.
— Справки потом, — отрезал председательствующий. Значит, и он не посчитался с Сержановым.
Едва объявили перерыв в заседании, Сержанов поспешил в фойе, отыскал противника. Нашел его в буфете.
Хоть и зол был и хотелось сказать наотмашь, чтоб размозжить обидным словом, да знал: в таких делах нельзя нестись сломя голову, а то, гляди, и впрямь сломишь. Потому еще издали, еще на подходе начал громко и словно отечески жалея:
— Навредил ты себе, Даулетов, ох навредил. Тебя и на трибуну никто не собирался выпускать. Не обижайся, но молод еще, чтоб учить людей на курултае… А я подумал, дай помогу парню, пусть молодой кадр покажет себя. Попросил включить в список. А ты? Эх, Даулетов, Даулетов…
— Вот что, товарищ Сержанов, давайте-ка перейдем на «вы». Мне так привычней, да и место здесь для «тыканья», неподходящее.
— Ну да, все уже начальниками себя мнят. Вы! В том-то и дело, что вы, Даулетов, не совхоз критиковали, а обиду свою высказали. Скромно приняли вас — не по чину — вот ведь что. Каюсь, скромно, очень скромно, жалею теперь, — сказал и осмотрелся. Не колючкой царапнул, камнем запустил в Даулетова, чтоб завизжал волчонок от боли. И знал Сержанов, что метит в самое уязвимое место, и если попадет, то плохо будет Даулетову, такое в верхах не прощают. И знал, как целить. Не сам оправдывался перед начальством, другие скажут, слух пойдет. Вертись тогда, волчонок, выкручивайся как знаешь.
Оглянулся Сержанов, осмотрел окружающих, все люд незнакомый и моложавый; по всему судя, товарищи и сослуживцы Даулетова. Оглянулся и понял: промазал. Потеряли вмиг интерес к его словам. То ли намек на подарок — это не про Даулетова вовсе, здесь он крепок, то ли еще что, но — промазал. Но ведь наверняка в другом чем-то слаб, непременно есть где-то и у него слабинка, да не распознал ее Сержанов, промазал. Даже хуже: хотел метнуть камень, а' не метнул, выронил себе же на ногу, и теперь уже Даулетов отвечал ему мягко и почти жалеючи.
— Вы же умный человек, но обида ум мутит. А обижаться вам нечего. Обдумайте спокойно все, что я сказал, и поймете, что это вам же в помощь, — Даулетов говорил тихо и явно умиротворяющим тоном, но, когда снизу вверх глянул в надвигающееся лицо Сержанова, понял, что гладит против шерсти. Усы топорщились, будто иглы у ощетинившегося ежа, и казалось, что вот-вот вонзятся во врага. Все разом.
— Не много ли берете на себя? Не по коню поклажа. Как бы холку не стереть.
— Может, и сотру, но для вашей же выгоды. От дорогой поклажи кто ж отказывается?
— Помощнички! Да я свой воз двадцать с лишним лет тащу. Начинал, когда вы еще сосунком были. — Он нарочно выделил это «вы», словно с большой буквы произнес, и в соседстве с «сосунком» оно прозвучало по-особому оскорбительно, — Помощнички! Напустят словесного туману… Но ничего, я привычный. Не зря же говорят, что старый конь и во тьме найдет дорогу к дому.
— К дому — да. Но речь-то о другом. Не к дому, а в гору тащить надо.
Помолчали.
Выпили по стакану минеральной. И Сержанов заговорил. Заговорил грустно, устало. И грусть и усталость были искренними.
— Не понимаю я вас. Нет, не понимаю. Чего добиваетесь? Только не надо красивых слов. Если уж такие принципиальные, так критикуйте отстающих. Вой их сколько. Или, к примеру, поругайте начальство. Вам ли объяснять, что экономика совхоза не от одного директора зависит? Грамотные вроде люди, образованные, вы вон цифрами так и сыпали, и все по памяти. А чего хотите — не понимаю, и при всех благородных словах философия ваша проста: «Радуюсь чужой гибели, поскольку, значит, вижу, что еще одного пережил».
Обидно было Даулетову. И хотелось ответить тем же. Но что-то детски беззащитное или стариковски беспомощное вдруг проглянулось в этом человеке, огромном и еще на зависть здоровым в свои шестьдесят лет. И вновь захотелось Даулетову успокоить его, приласкать, погладить словом.
— Не гробил я еще никого. И вас не собираюсь. И, право же, не стоит так переживать.
— Стоит, но вам этого не понять. А по-хорошему, послать бы вам записку в президиум. Так, мол, и так, я несколько увлекся, сгустил краски. Или духу не хватит?
Знал человеческую душу Сержанов. Хорошо знал и умел предугадать каждый ее порыв. А без этого какой же ты директор? Потому легко ладил с людьми, и с теми, кто стоял выше его на жизненной лестнице, и с теми, кто был ниже. Даулетову пока не нашел места, не знал, какая ступенька ему принадлежала. Если повыше, то после такого окончания нынешнего разговора не станет он врагом для Сержанова, если та, что ниже, превратится в друга, овечку добрую. Хуже всего равные ступеньки. Ровня приглядывается, изучает, ждет случая, чтобы ножку подставить, занять твое место, которое почему-то кажется всегда лучше, почетнее, выгоднее.
Где Даулетов?
Пока не знал Сержанов, где этот окаянный Даулетов. Но через час, а может, и меньше, должен узнать. Войдут в зал, продолжится заседание, и все станет ясным.
Приободрившись, с надеждой проследовал по фойе. В дверях взял Даулетова под локоть, как старого знакомца, как свойского человека. Пусть все видят: мимо сердца и ушей пропустил критику Сержанов. Для порядка выступил Даулетов, и не на зле была замешена его речь, а на добром желании помочь совхозу.
Точно все рассчитал Сержанов, по старым испытанным правилам. И опять ошибся. Не подходил под правила этот проклятый Даулетов.
Всю вторую половину заседания прождал Сержанов напрасно. Не взял слово Даулетов и записки в президиум не послал. Значит, ошибки не было. Правым посчитал себя. И после заседания исчез. Подался домой, видно…
Вот как дело было…