Евгений Сергеевич настроил радио так, чтобы слышать его из кухни, и пошел разгогревать обед. Аля приучила его к постоянному режиму питания, она вообще была аккуратная. Каждое утро — завтрак, горячий, на столе. В обед — обед. Обязательно суп, мясное блюдо, гарнир, компот. Хотя в последние их годы готовил по большей части он, у Али не было сил, а он как раз пристрастился. Расставил на кухне всё так, чтобы можно было, не напрягаясь, брать наощупь, и готовил. Аля только газ ему зажигала, если в тот момент не спала. Но спала она чаще как раз после обеда.
Суп, приготовленный в виде исключения Антоном, оказался недосолен, и Евгений Сергеевич долго искал на столе солонку, сердясь, что сын опять забыл поставить её на постоянное место. Аля никогда ничего не забывала, при ней можно было внутри дома вообще не замечать, что ты плохо видишь. Евгений Сергеевич и не замечал — он готовил, убирал квартиру «на паях» с сыном, ходил в бассейн, много гулял и вообще, «вёл активный образ жизни», как насмешливо определяла Аля. Она вообще была насмешница, и учеников таких же любила, острых на язык. В этом плане, конечно, Асе не было равных. Когда они вдвоём, Ася и Ариадна, начинали обсуждать что—нибудь в быстром своём темпе, Евгений Сергеевич сидел и тихо слушал эту речь, как музыку. Содержания он всё равно не улавливал, нормальный человек разговор в таком темпе понять не может, а вот наслаждаться переливами двух голосов — женского хрипловатого и девичьего звонкого, мгновенными перепадами тональностей и ритмов и общей динамикой стиля, ему вполне удавалось. У него вообще был хороший слух, с детства, а с частичной потерей зрения слух еще более обострился. Аленька, подначивал он иногда жену, вы хоть сами успеваете понять, о чем говорите?
Еще одним представителем подобной формации был сын. Вот кому удавались все Алины коронные ритмы и стили, вот кто был достойным продолжателем и её обаяния, и её эмоций. Но сын каким—то непостижимым образом выпадал из общения Ариадны с любимой её ученицей, каким—то образом там не был. Логичнее было бы, иногда думал Евгений Сергеевич, чтобы Ася, молоденькая девочка, влюбилась бы в Антошу, молодого парня, красивого — глаз не оторвать, все девки вокруг просто дохнут, Антоша, Антоша, он еще и на гитаре играет, он еще и поёт, с ума сойти. Но Ася год за годом ходила и ходила к Ариадне, писала ей письма, приезжала с какого—то момента каждые несколько месяцев, и непохоже было, чтобы интересовал её Антон хоть чуть—чуть. Кажется, у неё в Израиле был мальчик, но дело было явно не только в этом, и Евгения Сергеевича это невнятно занимало. Что такого нашла эта девочка в его умной, ехидной, неотразимой, безусловно, но немолодой и нездоровой жене, чего нет в красивом, видном, очаровательном со всех точек зрения Антоне? Видимо, что—то нашла. Сначала Евгений Сергеевич этому удивлялся, потом, когда Ариадна заболела, и поток навещающих её учеников значительно иссяк, искренне радовался, а потом привык. Ася окончательно стала частью жизни и интерьера, и её письма, её звонки, её приезды постепенно превратились для него в одну из деталей медленно темнеющего общего фона.
* * *
— На гитаре, между прочим, я научилась играть из—за его сына.
— Это как?
— А так. Его сын потрясающе играл на гитаре. То есть я объективно не знаю, как он там играл, я в девятом классе была, чего я там понимала, но мне то, что он вытворял с гитарой, казалось совершенством. Они с другом играли и пели, сын его, Антон, и его друг Дима. На два голоса пели.
— Что пели—то?
— Ты не знаешь, досюда это не доходило. Эстраду тогдашнюю, рок, ансамбль такой был, «Крематорий», вот его. Еще один ансамбль пели, «Воскресенье». И песни разные по—английски.
— По—английски? А что по—английски?
— А что попало. От битлов до Долли Партон. Джентльменский набор старшеклассника. Они пели, а я слушала. То есть не я одна, конечно, я нигде не могла бы их одна слушать, а весь класс, на общих сходках. Мы несколько раз приезжали домой к Александру Аркадьевичу, и там Антон и пел. С другом Димой. А я сидела на диване и слушала. И в какой—то момент решила, что умру, но тоже буду играть и петь. Ну и начала, долго ли. Так с тех пор и не перестала.
— Ну, это я уже в курсе.
— Надо думать, в курсе. Крайней степени склероза у тебя всё—таки еще нет.
— Вот пиг!
— От пига слышу.
— Кто бы говорил. Слушай, а то, что они делали, Антон и Дима — тебе так нравилось, да?
— Нравилось — не то слово. Мирка, я балдела! Это было так здорово, что хотелось плакать.
— Вечно тебе от всего хочется плакать.
— Да нет, не от всего. От тебя, к примеру, не хочется. Тебе, к примеру, мне хочется дать по ушам за издевательство над чужими святынями.
— Скажите пожалуйста! Антон у тебя уже святыня?
— Антон — нет. Даже Александр Аркадьевич нет. А я, та я, которая там сидела с ногами в кресле, и мечтала о том, что когда—нибудь Антон вообще заметит, что она существует — она да. И не потому, что она какая—то особенная, а потому, что мне её жалко.
— Её — себя?
— Её — её. Я уже другая, Мирунь.
— Оно и видно. Кто вчера полчаса трепался с Москвой, а потом час рыдал?
— Мишка стукнул?
— Не стукнул, а рассказал. Я спросила, как у тебя дела. Мишка объяснил, как. Что—нибудь с этим не то?
— С этим — ничего. Мишке я еще врежу. А ты могла бы уже запомнить, что на нормальном русском не говорят «что—нибудь с этим не то», говорят «ну и хули».
— Аська, ты злишься?
— Я не злюсь. Я дохну.
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Все лекарства, которые Вы просили, я купила и уже передала. Человек, с которым ушла посылочка, будет в Москве в среду вечером, так что в четверг он Вам позвонит. И, пожалуйста, если Вам еще что—нибудь нужно
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Простите, что долго не могла писать. Так получилось, что в последнее время количество дел
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Моя летняя поездка, похоже, накрылась. Выяснилось, что для того, чтобы поехать, мне необходимо
* * *
— Ну и чего у него там?
— Чего, чего. Ничего. Болеет.
— А что—нибудь новенькое?
— Ничего новенького.
— А всё—таки?
— А всё—таки — ему стало хуже.
— А что—нибудь новенькое?
— Мирка, я тебя когда—нибудь точно стукну.
— Ну, стукни. Тебе станет легче?
— Нет. Не станет. Понимаешь, я ведь до какого—то момента просто не готова была признать, что он реально болеет. Молодой мужик, всего—то пятьдесят пять лет, ну откуда ему иметь столько болячек? Он жаловался, он в каждый мой приезд жаловался, рассказывал — в двух словах, недлинно, уж больно я не была готова это слушать — как он себя чувствует, ехидно подчеркивал, что каждый мой приезд может оказаться нашей последней встречей, и быстро переводил разговор на другую тему.
— А ты?
— А что я? Я охотно на эти другие темы разговаривала. Я не готова была принять саму идею того, что ему так плохо. Мне некуда было девать эту идею, она в меня не вмещалась. Когда я в Израиль насовсем из Москвы уезжала, он вроде бы довольно здоровый был, ну лежал там пару раз в больнице, что—то с сердцем, туда, сюда, бывает. Я уехала, твёрдо зная, что он будет всегда — а с остальным разберёмся. Приехала в первый раз через пять лет, батюшки, он из больниц не вылезает! Через год после моего отъезда уволился из школы (а от меня скрывал), через два отказался от частных уроков: не было сил.
— На что же они жили?
— Как на что, Антон зарабатывал, да и у жены пенсия, она плохо видит, у неё какая—то там инвалидность, жили, в общем. А сейчас Антон вообще стал безумно крутым программистом, он их всех кормит, и еще себе дофига оставляет. Я видела, что они не бедствуют материально, меня другое убило. Меня убило вдруг свалившееся знание, что он вот реально умирает. Что через пару лет его запросто может не стать. И знаешь, что я тогда сделала?
— Что?
— Это как раз новый год был, еврейский. Рош Ха—Шана. Я съездила к нему, пообщалась в том числе про здоровье, и приехала обратно к бабушке, у меня же тогда еще бабушка в Москве жила. Теперь представь себе: ночь. Темнота. Комната с закрытой дверью. Ночь большого еврейского праздника, нового года. И я сижу на кровати, качаясь на ней, как старый еврей на молитве, и действительно молюсь. Но не словами молитвы, я же их и не знаю, а своими словами. Господи, говорила я, и раскачивалась от ужаса, бившего меня изнутри, Господи, сделай, что угодно, возьми у меня, что хочешь, только не дай ему умереть. Господи, я молодая, здоровая, возьми у меня здоровья, пусть я заболею его болезнью, пусть я заболею вообще чем угодно, только пусть ему станет получше, и он еще поживёт. Господи, вот ты меня видишь, я вся здесь перед тобой сижу, у меня много чего есть, возьми это всё хоть целиком, только пусть не умрёт. Знаешь что, Господи, говорила я, и правда это имела в виду, давай мы сделаем так: всю беду, которая ему сейчас суждена, ты переведи на меня. Я молодая, у меня еще много сил. На меня, Господи, на меня, я просила, сидела там и качалась, и даже, кажется, что—то делала внутри себя, приманивая, притягивая, наматывая на себя то чёрное, что должно было достаться — ему. Молилась, шатаясь, цепенея и плача одновременно. Так просидела, наверное, часа четыре. Потом рухнула на кровать и заснула.