Из его работ по теории элементарных частиц 50-х годов наибольшую известность получила совместная с С. Герштейном статья, в которой вводятся заряженные токи и формулируется закон сохранения векторного тока. Эта работа предвосхищала идеи «алгебры токов» и давала основу для формулировки теории слабых взаимодействий. Но заключительного, решающего шага – введения во взаимодействие токов нарушающего четность оператора – Зельдович и Герштейн не сделали (оставив это Маршаку и Сударшану, Гелл-Ману и Фейнману, а окончательную, по-видимому, теорию слабых взаимодействий удалось построить много поздней Глешоу, Вейнбергу и Саламу; добавление 1987 г.: окончательную – это сильно сказано; многое еще неизвестно: массы и другие свойства нейтрино, механизм СР-нарушения и др.).
О его космологических работах и работах по теории элементарных частиц в 60-х годах я пишу в дальнейшем, они послужили толчком и отправной точкой для моих работ того времени.
Мои отношения с Зельдовичем после того, как в 1950 году меня перевели на объект, стали более тесными и оставались такими в дальнейшем, до его отъезда с объекта. На работе наши кабинеты были рядом (первые годы это не были отдельные кабинеты, мы сидели с кем-то еще – я с Игорем Евгеньевичем и с Романовым). Коттеджи, в которых мы жили, тоже были рядом или через улицу (в 1949–1950 гг. Я. Б. жил в семейном доме Жени Забабахина, его довольно-таки «холостяцкая» комната, вернее крытый балкон, называлась «членкорохранилищем»). В течение дня то он, то я по нескольку раз забегали друг к другу, чтобы поделиться вновь возникшей научной мыслью или сомнением, просто пошутить или что-то рассказать. Мы обсуждали не только сложные и важные научные и технические проблемы, но и развлекались более простыми, как я их называю – «любительскими», физическими и математическими задачами, соревнуясь друг с другом в быстроте и остроумии решения. Мне и в голову не приходило, что между нами может быть какое-то соперничество, кроме научно-спортивного. Так оно объективно и было.
Однажды весной 1950 года я шел с работы очень поздно. Была лунная ночь, длинная тень колокольни падала на гостиничную площадь. Неожиданно я увидел Зельдовича. Он шел задумавшись, с каким-то просветленным лицом. Увидев меня, он сказал:
– Кто бы поверил, сколько любви скрыто в этой груди.
Объект – в некотором отношении большая деревня, где все на виду, и я знал, что это было время его романа с Ширяевой, расконвоированной заключенной. По профессии архитектор и художник, она была осуждена по политической статье, аналогичной нынешней 70-й (распространение клеветнических измышлений1; тогда осужденных по этой статье на лагерном жаргоне называли «язычниками», т. е. за «язык»). После ареста Ширяевой муж отрекся от нее – тогда такое происходило довольно часто. Ширяева выполняла работы по художественной росписи стен и потолков (в «генералке», в местном театре, у начальства), видимо в связи с этим ее расконвоировали. Однажды, уже летом, Зельдович разбудил меня среди ночи. Юра Романов, спавший рядом, приподнялся с кровати, потом повернулся к нам спиной: он никогда не спрашивал, что произошло. Я. Б. был очень взволнован. Он попросил у меня взаймы денег. К счастью, я только что получил зарплату и отдал ему все, что было в тумбочке. Через несколько дней я узнал, что у Ширяевой кончился срок заключения и ее вместе с другими в том же положении вывезли с объекта «на вечное поселение» в Магадан. Я уже писал об этом жестоком беззаконии. Я. Б. сумел передать ей деньги. Через несколько месяцев Ширяева родила. Я. Б. рассказывал, что в доме, где она рожала, пол на несколько сантиметров был покрыт льдом. Зельдович потом добился какого-то облегчения положения Ширяевой. А еще через 20 лет я увидел на научной конференции в Киеве Я. Б. с его родившейся в Магадане дочерью. Он сказал:
– Познакомьтесь, это Шурочка.
Она была удивительно похожа на другую его дочь – от жены Варвары Павловны. Кроме Ширяевой, у Я. Б. было слишком много романов, большинство из них было, как говорится, «ниже пояса». Некоторые из этих историй я знал, они мне мало нравились. Яков Борисович мечтал когда-нибудь свести вместе своих детей. Я надеюсь, что это ему удалось или удастся. Время лечит и исправляет многое – но при полной честности.
В середине 50-го года на объект прибыла комиссия (то ли из Главного Управления, то ли еще откуда-то) для проверки руководящих научных кадров. На комиссию вызывали по одному. Мне задали несколько вопросов, которых я не помню; потом был и такой:
– Как вы относитесь к хромосомной теории наследственности?
(Это было после сессии ВАСХНИЛ 1948 года, когда лысенковский разгром генетики был санкционирован Сталиным; таким образом, этот вопрос был тестом на лояльность.) Я ответил, что считаю хромосомную теорию научно правильной. Члены комиссии переглянулись, но ничего не сказали. Никаких оргвыводов в отношении меня не последовало. Очевидно, мое положение и роль на объекте уже были достаточно сильны и можно было игнорировать такие мои грехи. Через пару недель ко мне пришел Зельдович и сказал, что надо выручать Альтшулера (Лев Владимирович Альтшулер, начальник одного из экспериментальных отделов, был давним знакомым Зельдовича; его роль в разработке атомных зарядов и изучении физических процессов была очень велика). Оказывается, Альтшулеру на комиссии был задан такой же вопрос, как и мне, и он, со свойственной ему прямотой, ответил так же, как я, – но в отличие от меня ему грозит увольнение. Я. Б. сказал:
– Сейчас на объекте Завенягин. Если Вы, Андрей Дмитриевич, обратитесь к нему с просьбой об Альтшулере, то, быть может, его не тронут. Я только что разговаривал с Забабахиным. Лучше всего, если вы пойдете вдвоем.
Через полтора часа вместе с Женей Забабахиным я уже входил в кабинет начальника объекта, где нас принял Завенягин. Это имя еще будет встречаться в моих воспоминаниях. Аврамий Павлович Завенягин в то время был заместителем Ванникова, фактически же, по реальному негласному распределению власти и так как Ванников очень большую часть времени проводил вне ПГУ, в начальственных сферах, очень многое решал и делал самостоятельно. Он был еще из «орджоникидзевской команды», кажется одно время был начальником Магнитстроя, в 30-е годы попал под удар, но не был арестован, а послан в Норильск начальником строящегося комбината. Известно, что это была за стройка, – руками заключенных среди тундры, на голом месте, в условиях вечной мерзлоты, пурги, большую часть года – полярной ночи. Бежать оттуда было почти невозможно – самые отчаянные уголовники иногда пытались бежать вдвоем, взяв с собой «фраера», чтобы убить и съесть в пути (я не думаю, чтобы это было только страшными рассказами). Смертность там была лишь немногим ниже, чем на Колыме, температура в забоях лишь немногим выше, но тоже минусовая. После смерти Завенягина в 1956 году Норильскому комбинату присвоено его имя. Завенягин был жесткий, решительный, чрезвычайно инициативный начальник; он очень прислушивался к мнению ученых, понимая их роль в предприятии, старался и сам в чем-то разбираться, даже предлагал иногда технические решения, обычно вполне разумные. Несомненно, он был человек большого ума – и вполне сталинистских убеждений. У него были большие черные грустные азиатские глаза (в его крови было что-то татарское). После Норильска он всегда мерз и даже в теплом помещении сидел, накинув на плечи шубу. В его отношении к некоторым людям (потом – ко мне) появлялась неожиданная в человеке с такой биографией мягкость. Завенягин имел чин генерал-лейтенанта ГБ, за глаза его звали «Генлен» или «Аврамий».
Я иногда задавался мыслью: что движет подобными людьми – честолюбие? страх? жажда деятельности, власти? убежденность? Ответа у меня нет. Но все вышенаписанное – это мои позднейшие впечатления. Тогда, в 1950 году, мы просто видели перед собой большого начальника. Он выслушал нас с Женей и сказал:
– Да, я уже слышал о хулиганской выходке Альтшулера. Вы говорите, что он много сделал для объекта и будет полезен для дальнейших работ. Сейчас мы не будем делать оргвыводов, посмотрим, как он будет вести себя в дальнейшем.