И всё это вспыхнуло – сразу же после парада единения. И как страстно спорили на площадях!
Эти уличные споры очень можно понять: заражает желание участвовать, вот только эту ближайшую ничтожную кучку убедить, вот только этого случайного оппонента переспорить – и как будто что-то достигается. И – достигнется, вот такими атомами и делается история, да. И даже надо спешить убеждать, потому что толпа динамична и то, что осуществимо в четыре часа пополудни, – может ослабнуть и развалиться к десяти.
Вчера, в субботу, в Москве было тихо, кое-где митинги на площадях, но уже без страсти. Однако достаточно двоим остановиться и громко заговорить – уже вокруг них сгущаются. Вчера же был упорный слух, что в Москву едет Ленин. Потом – что свернул на Иваново-Вознесенск. Потом: что едет мимо, в Евпаторию.
А сегодняшнее воскресенье было и вовсе тихим, всё как будто прошло. На сегодня же Давид просил устроить деловой обед.
Приглашённых – всего лишь трое, но скоро и такой обед может оказаться не под силу: горничная Саша была на грани ухода. Отношения с ней испортились не по личным причинам, а не могла она простить, что все тутошние гости нескрытно ликовали в революционные недели; да вообще город «стал безбожным», и она покинула надежду хорошо выйти в Москве замуж, решилась уезжать к себе в рязанскую деревню. Сусанна очень привязалась к Саше, жалела: она была безупречного поведения и служила отлично, выглядела достойно-красиво у стола. Теперь отколет из своего угла все монархические портреты и повезёт в деревню. А кухарка – та нисколько не собиралась уходить, но стала нагло отвечать, ещё более нагло воровать продукты, даже просто досадно иногда, не всякий продукт теперь легко достанешь, плохо с мукой, со сладким, даже трудно достать французские булки. Давид бесился: «Если мы безправны у себя дома, то какие мы вообще свободные граждане?» Но нет уверенности, что, рассчитав эту, найдёшь другую лучше.
Приглашены к обеду были: старый Шрейдер, вдовец, Игельзон, холостяк, и, главное лицо, кадет Мандельштам, но его жена так была занята общественными обязанностями, что он приехал без неё. Итак, хозяйка была за обедом единственная же и дама. А обед понимался как деловой потому, что собирались не для развлечения, а обсудить последние события и предположения, как направить усилия дальше. Вместе с Мандельштамом Корзнер состоял в Комитете общественных организаций, это одно направление. Вместе с Игельзоном – в комитете присяжной адвокатуры по устройству народных собраний: уже большинство московских присяжных поверенных предоставили себя кадетской партии в качестве агитаторов и митинговых ораторов. А мудрый скептик Шрейдер, друг семьи, служил общим охладителем, в чём особенно нуждались и Корзнер, и Мандельштам.
Мандельштам опаздывал. Пока сели в гостиной. Крупноголовый грузный Шрейдер покуривал трубку. Первое, что жгло, было последнее, что произошло:
– Ипполит Тэн писал: несчастье, когда великая идея попадает в маленькую или в пустую голову: в маленькой она вмещается лишь частью, а пустая не находит ей критической оценки.
Худой острый Игельзон с летуче-сметливым выражением лица не замедлил сострить:
– Господа, я предложу вам специальный аспект: а что такое вообще есть манифестация? Это – упрощённый митинг на ходу: манифестант – это оратор, выражающий свои убеждения ногами, а плакат – это готовая краткая резолюция, к которой вам настойчиво рекомендуют присоединиться, если не хотите, чтобы вам свернули нос. Но как квалифицировать, если манифестации предшествуют вооружённые люди? Не становится ли она тогда частным случаем патруля или развода?
– Квалифицировать так, – сказал Давид, – что это был кризис гражданской слабонервности, но, кажется, миновал благополучно. Эти дни показали, что анархия уже начинает раздражать «человека и гражданина». Наступает, кажется, сдвиг массового сознания в сторону государственного понимания революции. Стремление к мирному порядку жизни всё-таки оказывается сильнее самой пленительной идеологии.
– Если считать людей всё же разумными существами, – буркнул Шрейдер, – то и в революции они должны бы желать жизни, а не самоубийства.
Но вошёл экспансивный и категорический Мандельштам, – он видел кризис этих дней с другой стороны. Во-первых – во всём виноват-таки Милюков: основательно или нет, но он вызвал к себе острое подозрение.
– Зачем эти неуловимые фразы для демократии, пламенеющей революционным жаром? Он ничего не предвидел, можно прийти в отчаяние, упрямый кадетский большевик, вот он кто. В жирондистской позиции возомнил себя Талейраном. И почему надо бояться формулы «без аннексий и контрибуций»? Самоопределение народностей возьмёт своё, нечего безпокоиться. Ну время ли твердить о войне до победы при таком разброде, без твёрдой власти?
Но в этом кризисе есть и плюс: тот, что ведущие социалистические круги впервые начали ясно высказываться против сепаратного мира, почувствовали на себе государственную ответственность.
– Да, плюс тот, – сказал Корзнер, – что сквозь испарения безумия государственный инстинкт одержал победу. Вчера Россия была накануне гибели – сегодня она на пути к выздоровлению. Теперь союзники убедятся, что наша революция идёт по твёрдому руслу. Эти два тяжёлых дня надо просто вычеркнуть из нашей истории, из нашей памяти, и всё.
– Но забудут ли их так легко большевики? – спросила Сусанна. – У их винтовок остынут ли дула?
– Это никем не доказано! – запротестовал Мандельштам, наиболее всегда осведомленный и единственный из них профессиональный политик. – На ленинцев сейчас валят все вины, и зря. Не надо им приписывать, чего нет. Они, конечно, разбивают общее единое настроение, но они заслуживают и прощения. По произволу царского правительства они столько лет были вне России, вот и потеряли с ней связь. Это всё те же милые «русские мальчики». Но так долго в подпольи – им трудно вздохнуть свежим воздухом. Они ведут себя так, будто свалились с луны. Но они скоро опомнятся. По отношению к ним просто не хватает разъяснительной работы. Надо вашему лекторскому объединению быть поэнергичней.
– А листовка в «Русских ведомостях»? – мрачно напомнил Шрейдер.
Он имел в виду на днях напечатанную там германскую фронтовую листовку прежних лет, для сравнения: поразительное совпадение и мыслей, и даже выражений с сегодняшними речами большевиков.
– Similitude non est probatio![1]
– А Кронштадт?
– А уж там тем более стихия. Я повторяю, господа: выход в том, чтобы скорей-скорей просвещать народ – и притом на самых демократических началах.
– Но вы сказали на съезде, – всё так же мрачно возражал Шрейдер, – что для совершения революции вовсе не нужна долгая культурная жизнь народа перед тем.
– Для совершения – да! Но для продолжения – очень нужна! Население – само жаждет организации, а мы всё не вносим её.
Перешли к столу. Все четверо мужчин охотно выпили водки, закусили.
– Нет! – пристукивал Корзнер салфеточным кольцом по скатерти. – Нет! Мы два месяца парили в облаках, а надо спускаться на землю. Признать, что полная свобода дана русскому человеку несколько преждевременно. Нужна немедленная твёрдая, неуклонная власть. Прискорбный факт, но Временное правительство такой власти не имеет.
– Тоска по городовому! – пыхнул Мандельштам. – Власть правительства – моральная, и это превыше всего. Что ж, оно должно посылать карательные отряды на аграрные безпорядки? расстреливать дезертиров? военной силой усмирять на железных дорогах? арестовать Ленина и его агитаторов? Так чем мы тогда будем отличаться от царизма? Нет! Народ должен с а м проявить инициативу в борьбе с распадом! Временное правительство не имеет полной власти? Так дайте ему наше свободное республиканское повиновение!
– Нет! Нет! – ещё крепче настаивал Корзнер. – Власть должна быть несокрушимой. Единство воли! Надо влить в правительство твёрдость! Удержать его от сползания. Правительство должно стать неумолимо к неповинующимся! И для него и для всех нас – это экзамен на политическую зрелость, экзамен на умение осуществлять власть.