– Я – окулист, – напомнил он.
– Я знаю, – ответил Айзек Пени. – Не волнуйтесь, у меня есть для вас работа. Я хотел, чтобы вы сделали очки для моей дочери. – Жестом он указал на соседнюю комнату, из которой слышались звуки рояля. – Это она играет. Она скоро закончит свои занятия, вам придется подождать всего полчаса или час. Красивая музыка, не так ли? Это Моцарт.
Окулисту вспомнилась его лошадка, зябнущая на морозе, и стынущий дома обед. Решив отстоять попранное достоинство и имя (в конце концов, он был профессионалом), он предложил:
– Господин Пени, вам не кажется, что нам следовало бы известить ее о том, что к ней пришел окулист?
– Я так не думаю, – отрицательно покачал головой Айзек Пени. – Зачем ей мешать? Пусть себе играет. Когда доиграет, вы изготовите для нее очки. Вы все с собой взяли? Надеюсь, что да. Они будут нужны ей уже сегодня. У нее были только одни очки, но этим утром на них сел ее брат. Кстати говоря, у нее необычайно длинные ресницы. Они касались стекол, а это, согласитесь, не очень приятно. Вы не могли бы отнести стекла как можно дальше от глаз?
Окулист утвердительно кивнул.
– Вот и отлично, – сказал Айзек Пени и, откинувшись на спинку кресла, стал внимать музыке. Судя по этой сонате, его дочь была прекрасной пианисткой.
Пока играла музыка, окулист сходил за нужными инструментами и оптометрическими таблицами, после чего тихонько сел на стул, поражаясь тому, что такой человек, как Айзек Пени, столь снисходительно относится к своей дочери, встречи с которой сам он ждал с ужасом, страшась того момента, когда эта наследная принцесса закончит игру на фортепьяно, войдет в комнату и увидит там его, скромного шлифовальщика линз.
Входная дверь распахнулась. По лестнице взбежали двое мальчишек, которые исчезли прежде, чем перестали дрожать оконные стекла. Айзек Пени усмехнулся и направился к столу, на котором лежала пачка новых номеров «Сан». Из находившейся неподалеку кухни доносился запах жареных цыплят. Поленья, горевшие в дюжине каминов, наполняли дом ароматом вишневой смолы. За окнами уже начинала сгущаться тьма.
Музыка неожиданно смолкла. Нервно сглотнув, окулист услышал, как хлопнула крышка клавиатуры. Появившаяся на пороге смущенная молодая женщина смотрела куда-то в сторону. Ему показалось, что она разглядывает морозные узоры на окнах. Она дышала так, словно у нее был сильный жар. Длинные золотистые волосы сверкали подобно солнцу, отражая свет ярких ламп. Она стояла, держась за дверной косяк руками, положенными одна на другую, и явно не желая мешать разговору двух мужчин, находившихся в гостиной. При всей ее внешней воспитанности она не производила впечатления воспитанной девочки. Ее платье показалось окулисту чересчур смелым для того, чтобы в нем можно было появляться перед отцом. Стягивавшая грудь шнуровка, без которой платье это было бы откровенно скандальным, ходила вверх-вниз. Взгляд ее голубых глаз оставался совершенно спокойным, хотя сама она дрожала то ли от волнения, то ли от усталости. Айзек Пени, галантно подав дочери руку, подвел ее к креслу и сказал:
– Беверли, этот человек сделает тебе новые очки.
Все земли меж Нью-Йорком и Северным полюсом, откуда пахнуло внезапной стужей, занесло снегом. Холодными ночами, с колючими звездами и яркой луной, Беверли поражалась, что за окном не рыщут белые медведи, пришедшие сюда по речному льду. Несмотря на свою зимнюю хрупкость, деревья устало склоняли ветви и время от времени, поддавшись минутному приступу отчаяния, начинали стучать ими в окна. Если бы в водах замерзшего Гудзона мог появиться какой-нибудь отважный кораблик, он, вне всяких сомнений, поспешил бы на юг. Беверли как-то подумала о том, что могло бы произойти, если бы Земля сошла со своей орбиты и затерялась в бескрайних темных просторах, откуда Солнце кажется маленькой холодной звездочкой и где царит вечная ночь. Все деревья, все запасы угля и все, что может гореть, будет сожжено. Море промерзнет насквозь, люди будут ходить по нему, как по стеклу, и искать замерзшую рыбу. В конце концов они съедят всех животных, ветер стихнет и на земле навеки установится тишина. Одетые в шкуры люди будут тихо умирать…
– Как же ваша лошадка? – внезапно спросила она у окулиста. – Она ведь там замерзнет!
– Да-да, спасибо, что вы мне о ней напомнили…
– У нас есть стойло, – сказала Беверли.
– Почему же вы сразу не сказали, что приехали на собственной упряжке! – воскликнул Айзек Пени и направился к выходу, с тем чтобы отвести лошадь в стойло.
Беверли и окулист остались одни.
Ей было очень неприятно чувствовать, что он боится ее.
– Проверьте мое зрение, – сказала она. – Я устала.
– Я дождусь возвращения вашего отца.
Окулист боялся приближаться к ней, но вовсе не потому, что страшился ее болезни. Его пугали скорее ее молодость и красота, ее голые руки и шея, ее учащенное дыхание.
– Все в порядке, – вздохнула она, прикрыв на мгновение глаза. – Вы можете начинать прямо сейчас. Если вы находите это неудобным, то я, право, даже не знаю, что вам сказать.
Делайте то, для чего вас сюда пригласили.
Окулист кивнул и приступил к исследованию. Каждый раз, когда он приближался к Беверли, от ее горячего лихорадочного дыхания у него начинала кружиться голова. С трудом совладав с собой, он продолжал манипулировать линейками из слоновой кости, экранами из эбенового дерева и линзами, которые лежали по дюжине в ряд в ожидании торжественного момента, состоявшего в их последовательном извлечении и демонстрации.
– Как лучше – так или так? Так или так? Так или так?
Она подумала о том, сколько тысяч раз за день ему приходится повторять эти слова: «так или так». Это – его слова. Он не может без них жить.
Он находил ее редкостной красавицей. Она действительно была красива. Хотя Беверли вела себя как взрослая женщина, она в каком-то смысле оставалась ребенком. Молодая и богатая, она казалась невзрачному окулисту одаренной сверх всякой меры, хотя он знал о том, что она больна туберкулезом и ее ждет неминуемая смерть. Все последние месяцы она находилась в состоянии лихорадочного возбуждения, которое не ослабевало ни на миг. Подобного эффекта не мог бы вызвать даже опий.
Казалось, что ее движения передаются окружающим предметам. Пламя взмывало над поленьями причудливым вихрем, окна то и дело поскрипывали и постукивали, деревья по-собачьи скреблись своими ветвями в стекла. Зимний свет, круживший по комнате, преломлялся оптическим стеклом, образуя белые стрелы и серебристые крестики, окруженные роем пляшущих озорных пылинок, и касался голубой радужки ее глаз. Беверли подумала: если она видит все это сейчас, то что же будет с ней, когда лихорадка усилится? Впрочем, это не имело особого значения. Эти светлые пятна и лучики ей нисколько не мешали.
– Лошадь в стойле, – громко объявил появившийся в комнате Айзек Пени. – Может быть, в вашей повозке лежат какие-то нужные вам вещи? Я мог бы их принести.
– Одну минуточку, господин Пени, – ответил окулист. – Так или так? Так или так?
Он устало опустился на стул, испытывая разом и облегчение, и разочарование, и сказал, что у Беверли прекрасное зрение и она не нуждается в очках.
– Она носит очки с детства! – возразил Айзек Пени.
– Что я могу вам сказать? Значит, они ей больше не нужны.
– Прекрасно. Вышлите мне счет.
– За что? Я ведь не сделал ей очков.
– За то, что вы согласились прийти сюда в такой холод.
– Не понимаю вас…
– Она видит хорошо?
– Она видит прекрасно.
– Так выставьте мне счет за прекрасное зрение!
Обитатели дома стали собираться в столовой еще до того, как раздался звон колокольчика. Окулист же тем временем откланялся и исчез в морозном мраке ночи.
Господа и слуги обедали у Пеннов за одним столом. Айзек Пени никогда не был аристократом. Он вырос на борту китобойного судна и потому всегда считал, что офицеры должны обедать вместе с матросами. Помимо прочего, детям Пенна (Беверли, прежде чем та выросла и заболела, Гарри, Джеку и Уилле, которой было всего три годика) было позволено приводить за стол своих друзей.