Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Цветаева ни на секунду не переставала быть поэтом: и в первые счастливые годы супружества, и когда к ней приходила другая любовь, и когда она голодала в разоренной большевиками Москве в гражданскую, и когда ее «прижимало к земле» отчуждение близких и откровенная ненависть многих сотоварищей по литературному цеху.

Если Марина не писала стихи, она все равно ни на миг не забывала о своем призвании на этой земле и потому делала литературу изо всего: из рядового разговора, из деловых записок, из писем. Как бы ни относилась она к своей семье, к своему невыносимому быту, жила она только «своим творчеством, оно было главным делом ее жизни», – считает одна из известных исследовательниц творческой жизни Цветаевой Анна Саакянц.

Можно было у нее отнять всё, но она бы продолжала жить. И лишь одна потеря была способна лишить ее жизни – возможность писать. «Писать перестала – и быть перестала», – отметила Цветаева в своей рабочей тетради в 1940 г. Да, в то время поэзия уже покинула ее, и она лишь терпеливо ждала своего часа, чтобы перестать быть.

Уезжая в эвакуацию, Цветаева сказала Л.К. Чуковской: «Если не смогу там писать – покончу с собой». Это, конечно, не указание конкретной причины самоубийства поэта, но вполне осознанное ею знание: без стихов жизнь для Цветаевой – излишняя обуза, без стихов – это уже не она. А такая Цветаева жить не должна.

И все же не будем упрощать: не только этот факт сам по себе «спрятал ее в смерть» (Б. Пастернак). Причин было много. Это – вся ее жизнь. А такой конец в определенном смысле – закономерный финал такой жизни ее и ее семьи.

Цветаева знала свой крест и безропотно несла его. Ее уже не удивляло, что она «мимо родилась времени», она поэтому не могла по-настоящему свыкнуться ни с людьми, жившими в своем времени, ни с событиями, происходившими также в свое время. Она была вне всего. Поэтому ее удел – отторжение. И самое страшное – она ясно понимала это.

Да, жила она сразу во все времена, но в пределах узкого и крайне неуютного жизненного пространства. И это приводило к еще одному трудно разрешимому противоречию: ее душа поэта вмещала весь мир, но категорически не совмещалась с тем бытом, который ее окружал в реальной повседневности. В быту она чувствовала себя вне своей стихии, а потому вынуждена была жить, как «загнанный зверь». Именно от этих «не поддающихся рассудку мук» и проистекал весь трагизм мировосприятия Цветаевой.

А. Саакянц пишет, что «Марина Цветаева, великий поэт, была, как нам представляется, создана природой словно бы из “иного вещества”: всем организмом, всем своим человеческим естеством она тянулась прочь от земных “измерений” в измерение и мир (или миры) – иные, о существовании которых знала непреложно… С ранних лет чувствовала и знала то, чего не могли чувствовать и знать другие. Знала, что “поэты – пророки”, и еще в ранних стихах предрекала судьбу Осипа Мандельштама, Сергея Эфрона, не говоря уже о своей собственной».

Сама Цветаева в 1925 г. писала о своем быте так: «Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, – нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом».

Рассуждать, где кончается поэт и начинается кухарка, глупо. Мы этим заниматься не будем. Тем более что, по большому счету, как ни называй повседневную жизнь замужней женщины (даже если она – великий поэт), деться ей от этой самой жизни все равно ведь некуда. Она обречена жить так, как ей уготовано собственной ее судьбой: «вольная ли это неволя» или что-то иное – не суть важно. Цветаева – женщина, которую отметил Господь, и такой она и прожила свою жизнь. Иначе она не могла, ибо иначе – это вне долга.

Можно было бы поддержать точку зрения Виктории Швейцер, будто Марина всю жизнь прожила «поэтом – среди непоэтов». В этом якобы суть ее жизни, ее судьбы. Но, к сожалению, это ничего не даст для понимания жизни именно Цветаевой. Ведь каждый поэт проживает свою жизнь среди непоэтов. И это все равно его жизнь. Она отличается от жизни любого другого поэта, также прожившего свою жизнь среди непоэтов. Поэтому данный разворот темы малопродуктивен.

Дело в том, что Цветаева (в отличие от любого другого поэта) была абсолютно несовместима с любым своим окружением. В ее «вселенную» на короткое время всегда допускался лишь один человек, его она в этот момент любила (по-своему, конечно, чаще – литературно), со всеми же остальными находилась в состоянии активного взаимного неприятия.

Еще в ноябре 1919 г. Цветаева делится со В.К. Звягинцевой и А.С. Дорофеевым поразительным по искренности признанием: «Я с рождения вытолкнута из круга людей, общества. За мной нет живой стены, – есть скала: Судьба… У меня нет возраста и нет лица… Я не боюсь старости, не боюсь быть смешной, не боюсь нищеты – вражды – злословия». К сожалению, надо признать, что почти всё, чего она не боялась, у нее уже было – причем с лихвой.

Именно как «Бедлам нелюдей» и воспринимала Цветаева весь род людской. В этом корни и ее поразительной судьбы. Она, по словам Пастернака, закончила последний виток своей жизни – по его разумению – крайне странно: приехала «из очень большого далека затем, чтобы в начале войны повеситься в совершенной неизвестности в глухом захолустье». Простим поэту столь поверхностное суждение: его он высказал в письме в 1948 г. и вполне обоснованно боялся перлюстрации.

Очень точно заметил И. Бродский, что трагизм жизни Цветаевой не из биографии: «он был до». Эта предопределенность, фатум, с описания которых мы начали вводный очерк к этой книге, был голосом Свыше. Он звучал в ее душе, настраивал ее поэтические струны, и она покорно шла за ним. Только он всегда опережал. Она жила в напряженном ожидании звука этого «голоса», и он действительно каждый раз звучал до конкретных событий ее жизни, то-есть предопределял их. Она была не властна над собственной жизнью, хотя и знала, что ее ждет впереди.

Именно потому, что Цветаева хорошо слышала этот «голос» и фактически знала свое будущее, она еще в 1934 г. написала своей чешской приятельнице Анне Тесковой: надо бы завещание составить, хотя кроме рукописей, что она может завещать. И чуть далее: «мне вообще хотелось бы не-быть». А уже сделав безумный шаг и вернувшись в СССР, Цветаева 31 августа 1940 г. написала В.А. Меркурьевой: «Мне некого винить. И себя не виню, потому что это была моя судьба. Только – чем кончится??».

Конечно, не только самоубийство – этот жуткий финал ее жизни – было сутью ее судьбы. И не только трагедия близких ей людей (мужа и дочери) привела ее к этому роковому шагу. И, само собой, не отчуждение людей: с ним она прожила долгие годы и свыклась как с неизбежной данностью.

Вся жизнь Цветаевой, которую она воспринимала не иначе, как «послушание», была заплетена в столь тугой узел проблем, что распутать или разрубить его у нее не было сил. Их достало лишь на то, чтобы завязать петлю.

* * * * *

Первым, кто распознал в Цветаевой подлинного поэта, был Максимилиан Волошин, друг ее юности. Об этом она сообщила в октябре 1932 г. Анне Тесковой. А несколькими годами ранее ей же Цветаева написала, как в десятку выстрелила: «Я знаю себе цену: она высока у знатока и любящего, нуль – у остальных».

Именно так: у знатока и любящего – степени превосходные, у других – лишь пренебрежительное снисхождение до разговора о ней.

Начнем с любящих. С.Я. Эфрон, ее муж, считал, что Марина одарена, «как дьявол». При жизни матери ее дочь не делилась оценками ее творчества. Но как только уже на склоне лет Ариадна обрела свободу, все оставшиеся ей годы она посвятила памяти матери-поэта: она собирала архив Цветаевой, систематизировала его, старалась опубликовать то, что было возможно в те годы, и сама писала «Воспоминания дочери». К живой Цветаевой она была более чем холодна, полюбила лишь память о ней. Стала мудрее. Да и обиды свои житейские она сумела, что не всякому дано, профильтровать сквозь жестокое сито лагерей и ссылок. Весь мусор отсеялся из памяти. Осталось нетленное, над чем время не властно.

29
{"b":"117891","o":1}