Мозгоправ пришел к заключению, что у меня очень низкий криминальный порог. Иначе говоря, в первую голову преступления – не моя стезя.
Один из нью-йоркских копов, в доску расшибавшийся, чтобы поймать меня, прочитав этот отчет, только фыркнул.
– Этот психушный докторишка пудрит нам мозги, – презрительно бросил он. – Этот мазурик берет несколько сотен банков, выносит из половины отелей мира все, кроме простынок, обставляет все авиалинии в небесах, и большинство их стюардесс в том числе, втюхивает столько липовых чеков, что хватит оклеить все стены в Пентагоне, затевает собственные сраные колледжи и университеты, выставляет половину копов в двадцати странах полными отморозками, попутно воруя больше двух миллионов долларов, и после этого у него низкий криминальный порог?! А что бы он сделал, будь у него высокий криминальный порог, обчистил бы Форт-Нокс[4], что ли?
Этот же детектив заявился ко мне с газетой, потому что мы уже успели стать дружелюбными противниками.
– Ты ведь надул этого мозгоправа, а, Фрэнк?
Я поведал ему, что отвечал на каждый заданный вопрос со всей возможной правдивостью, что выполнял каждый данный мне тест честно, как только мог, но его не убедил.
– Нетушки, – заявил он, – этих федералов ты обдурить можешь, но только не меня. Ты обжулил этого мозгокопальщика. – Он покачал головой. – Да тебе родного отца надуть, как два пальца об асфальт, Фрэнк.
Родного отца я уже надул. Мой отец стал вехой, первым банком, который я сорвал. У папы была одна черта, необходимая для идеального лоха, – слепое доверие, и я развел его на 3400 долларов. Тогда мне было всего пятнадцать.
Родился и первые шестнадцать лет я провел в нью-йоркском Бронксвилле. Я был третьим из четверых детей и тезкой собственного папы. Если бы я хотел жульнически давить на жалость, я бы сказал, что был порождением распада семьи, потому что мои родители разошлись, когда мне было двенадцать. Но этим я бы только возвел на своих родителей напраслину.
Больше всех от раскола, а там и развода, пострадал папа. Он искренне любил маму. С моей матерью, Полетт Абигнейл – франко-алжирской красавицей, папа познакомился во время армейской службы в Оране в период Второй мировой войны. Маме тогда было только пятнадцать, а папе двадцать восемь, и хотя в то время такая разница в возрасте выглядела несущественной, мне всегда казалось, что она сыграла свою роль в разрыве их брака.
После демобилизации папа открыл собственный бизнес в Нью-Йорке – магазин канцтоваров на углу Сороковой и Мэдисон-авеню, который назвал «Грамерсиз». И очень преуспел. Мы обитали в большом роскошном доме, и хотя и не были сказочно богаты, но жили в достатке. В детские годы мои братья, сестра и я не знали недостатка ни в чем.
О серьезных неладах между родителями ребенок зачастую узнает последним. Я знаю, что в моем случае это действительно так, и не думаю, что братья и сестра были осведомлены хоть капельку больше моего. Мы думали, мама довольна своей ролью домохозяйки и матери, и это соответствовало истине – в какой-то мере. Но папа был не просто преуспевающим бизнесменом. Он проявлял немалую активность и в политике, являясь одним из членов республиканской партии в административном округе Бронкса. Он был экс-президентом Нью-йоркского атлетического клуба, и уйму времени проводил там со своими деловыми и политическими корешами.
А еще папа был увлечен морской рыбалкой. Он вечно летал то в Пуэрто-Рико, то в Кингстон, то в Белиз или какой-нибудь другой курорт на Карибах ради рыболовных экспедиций в открытое море. Маму с собой он никогда не брал, а следовало бы. Моя мама стала феминисткой еще до того, как Глория Стейнем[5] сообразила, что ее «Мэйденформ» прекрасно горит. И вот однажды, вернувшись с вылазки за марлинами, папа обнаружил, что его домашний садок пуст-пустехонек. Мама собрала вещи и переехала вместе с нами, тремя мальчиками и сестренкой, на квартиру. Мы были малость озадачены, но мама спокойно растолковала, что они с папой больше не подходят друг другу и предпочли жить порознь.
Во всяком случае, жить порознь предпочла она. Папу мамин поступок шокировал и ранил в самое сердце. Он умолял ее вернуться, обещал стать прекрасным мужем и отцом, клялся урезать свои эскапады в открытое море. Предлагал даже поставить крест на политической деятельности. Мама слушала, но ничего не обещала. И скоро стало очевидно – если и не папе, то мне-то уж точно, – что идти на мировую она вовсе не собирается. Она поступила в Бронкский зубоврачебный колледж, чтобы выучиться на зубного техника.
Папа не сдавался. Наведывался к нам на квартиру при каждом удобном случае, умоляя, умасливая, упрашивая и улещивая ее. Порой он выходил из себя.
– Черт побери, женщина, нешто ты не видишь, что я люблю тебя! – ревел он.
Разумеется, на нас, мальчиках, эта ситуация не могла не сказаться. В частности, на мне. Я любил папу. Я был с ним ближе всех, и он то и дело пускал меня в ход в своей кампании по отвоеванию мамы. «Потолкуй с ней, сынок, – просил он меня. – Скажи ей, что я ее люблю. Скажи ей, что нам всем будет лучше, если мы будем жить вместе. Скажи, что тебе будет лучше, если она вернется домой, что всем детям будет лучше».
Он давал мне подарки для мамы и натаскивал меня в произнесении речей, призванных сломить сопротивление матери.
В качестве юного Джона Олдена[6] для отца в роли Майлза Стэндиша[7] и матери как Присциллы Маллинз[8], я потерпел полнейшее фиаско. Обжулить мою мать было невозможно. А папа, пожалуй, сам же вырыл себе яму, потому что маме пришлось очень не по душе, что он использовал меня вместо пешки в их матримониальных шахматах. Она развелась с папой, когда мне было четырнадцать.
Папа был совсем раздавлен. Я был огорчен, потому что искренне хотел, чтобы они снова сошлись. Надо отдать папе должное, уж если он полюбил женщину, то полюбил навсегда. Он так и тщился добиться расположения мамы до самой своей смерти в 1974 году.
Когда мама наконец развелась с отцом, я вызвался жить с папой. Мама от моего решения была не в восторге, но я чувствовал, что папа нуждается хоть в одном из нас, что он не должен оставаться один-одинешенек, и убедил ее. Папа обрадовался и проникся благодарностью. Лично я в этом решении не раскаялся ни разу, а вот папа, наверно, о нем пожалел.
Жизнь с отцом оказалась совершенно другой песней. Я провел уйму времени в ряде шикарнейших нью-йоркских салунов. Я узнал, что бизнесмены не только тешат себя тремя порциями мартини за ланчем, но и заливают за воротник прорву ерша за бранчем, а еще уговаривают десятки виски с содовой за обедом. Политики, как я быстро заметил, тоже куда лучше ухватывают мировые события и шире распахивают свои кормушки, когда держатся за бурбон со льдом. Папа заключал уйму своих сделок и совершил изрядное количество политических маневров, не отходя от стойки бара, пока я ждал неподалеку. Поначалу пьянство отца меня беспокоило. Я вовсе не считал его алкоголиком, но выпить он был здоров, и я тревожился. И все же я ни разу не видел его пьяным, хотя пил он непрерывно, и через какое-то время я решил, что у него иммунитет на горькую.
Я был очарован папиными коллегами, друзьями и знакомыми. Они являли взору весь спектр социальных слоев Бронкса – политических шестерок, легавых, профсоюзных боссов, представителей деловой администрации, дальнобойщиков, подрядчиков, биржевых маклеров, клерков, таксистов и промоутеров. Словом, от и до. Некоторые будто сошли прямо со страниц Дэймона Раньона[9].
Проболтавшись так при папе с полгода, я стал тертым калачом и стреляным воробьем. Не совсем то образование, какое уповал дать мне папа, но другого в шалманах не получишь.