Все вам подобные – а их, к несчастью, много
Поют на этот лад. Вы слепы, и у вас
Одно желание: чтоб все лишились глаз.
И потому вам страх внушает каждый зрячий,
Который думает и чувствует иначе,
Он вольнодумец, враг! Кто дал отпор ханже,
Тот виноват у вас в кощунстве, в мятеже.
Но я вас не боюсь, кривить душой не стану,
Я предан истине и не слуга обману…
[403]Надо сказать, что отношение короля к писателю было благожелательным. Молодой монарх сыграл в судьбе Мольера позитивную роль. Он с восторгом воспринял его пьесы («Школу мужей» и «Школу жён»). «Школа жён» – первая высокая комедия Мольера. Вскоре он стал любимым комедиографом короля. Просмотрев «Мнимого больного», Людовик, вероятно, вспомнил, как четверть века тому назад ему ставили клистир и пускали кровь не очень сведущие врачи. «Тартюф» не увидел бы сцены без помощи короля, защитившего писателя от «ядовитой злобы». Война вокруг «Тартюфа» длилась целых пять лет. Против писателя выступили королева-мать, первый президент, доктора Сорбонны, архиепископ Парижа. Ф. Блюш писал: «Без поддержки короля он потерял бы свой авторитет, свою труппу, все средства к существованию. Но Людовик XIV, как и в случае с Люлли – гением-конкурентом и его собратом, – пренебрегает общественным мнением. В Мольере он видит не позорно отлученного от Церкви проповедниками и не фигляра, а глубокого, остроумного, тонкого, очень плодовитого, с богатым воображением автора, разделяющего с ним трапезу, умеющего исправлять нравы, не морализируя, всегда готового выполнить неожиданные приказы короля… его творчество является союзником или помощником королевской политики».[404] Как говорят в подобных случаях, долг платежом красен. Великий комедиограф принёс и ему славу. Так считали многие. Когда Людовик XIV спросил у Расина: «Кто первый среди великих людей, прославивших мое царствование?», тот ответил, даже не задумываясь: «Мольер».
Людовик, а в особенности Ришелье были дальновидными политиками. Они видели в столь яркой фигуре мощного идейного союзника. Мольер владел смехом, а во Франции обладатель этого сокровища дорогого стоит. Тот, кто подвергался насмешкам, терял уважение света. Эту особенность творчества Мольера подметил Стендаль. Он даже обвинил его в «безнравственности», говоря: «Мольер внушает именно этот страх быть непохожим на других: вот в чем его безнравственность». Он умело направлял общественное мнение, чтобы «быть таким, как все». Стендаль продолжал: «Вероятно, эта тенденция Мольера была политической причиной милостей великого короля. Людовик XIV никогда не забывал, что в молодости он должен был бежать из Парижа от Фронды. Со времен Цезаря правительство ненавидит оригиналов, которые, подобно Кассию, избегают общепринятых удовольствий и создают их себе на собственный лад… Всякое выдающееся достоинство, не санкционированное правительством, ненавистно для него. Стерн был вполне прав: мы похожи на стертые монеты, но не время сделало нас такими, а боязнь насмешки. Вот настоящее имя того, что моралисты называют крайностями цивилизации, испорченностью и т. д. Вот в чем вина Мольера; вот что убивает гражданское мужество народа, столь храброго со шпагой в руке. Мы испытываем ужас перед опасностью показаться смешными. Самый отважный человек не помеет отдаться своему порыву, если он не уверен, что идет по одобренному пути».[405]

Мольер и его труппа в «Блистательных любовниках»: Мадлена Бежар, Арманда, Мольер, Дюкруази, Лагранж, Юбер. По старинной гравюре.
Отношение властей к Мольеру было сложным. «Мещанин» принёс Пале Роялю 24 тыс. ливров в сезон. В кабачке собиралась теплая компания, состоящая из одноклассников Мольера, а также известных Лафонтена, Буало и Расина… Жизнь для них не была трудной. Хуже обстояло дело со смертью. Церковь отказалась хоронить его на освященной земле. Вдова Мольера возмущенно воскликнула: «Как! Отказать в погребении тому, кто в Греции удостоился бы алтаря!» Пошли к королю. «На сколько вглубь простирается освященная земля?» – спросил король архиепископа Парижа. «На четыре фута!» «Похороните ниже», – приказал Людовик.[406] Великим нигде не хватает земли! Потрясающе, но его не принял ни свет, ни церковь, ни чернь. Чернь даже выкрикивала в адрес мертвеца угрозы. Так ушел из жизни этот великий и простой человек, давший путевку в жизнь Расину (он ему всячески помогал), тот, который остался верен театру, отказавшись быть академиком. К чести Академии она поставит ему бюст: «Слава его не знает изъяна; для полноты нашей славы не хватает его».
Талантом иного рода обладал Жан Расин (1639–1699). Классические трагедии «Британик», «Федра», «Ифигения» считались в свое время верхом совершенства. Современники сравнивали мастера с Еврипидом. Расин стал учителем той Франции, что выйдет на арену истории в XVIII веке. Герцен скажет: на пьесах Расина «были воспитаны все эти сильные люди XVIII века»… Выросший в кругу янсенистов, среди которых немало славных и знаменитых имен, писатель унаследовал строгие нравственные критерии, которым остался верен. Коллеж в Бове, где он получил образование, способствовал росту его таланта (тут обучали латыни, греческому, риторике, литературе, философии, логике, грамматике). Особое внимание уделялось воспитанию в студентах нравственности и уважения к религии. Школьные тетради юноши заполнены нравственными гимнами. На закате жизни Расин вновь обратился к религии в «Духовных песнопениях», где есть и такие мудрые и проникновенные строки:
Гонясь за праздными благами,
Что ныне отняты у нас,
Какими горькими путями,
Увы, ходили мы подчас!..
От беззаконий наших ныне
Какой нам остается плод?
Где наша власть, оплот гордыни
И суесловия оплот?
Увы, без друга, без защиты,
Очам всевидящим открыты,
Мы притекли на Божий суд.
Как будто жертвы на закланье,
И следом наши злодеянья
К престолу Вышнему идут…
[407]Янсенисты осуждали театр в писаниях. Это оттолкнуло от них драматурга. Его трагедии, выполненные в «античном стиле» (с сюжетами, заимствованными у Еврипида), взывали к сердцу и уму французов. Расин так объяснял смысл своего творчества и театра в целом (в предисловии к «Федре»): «Могу только утверждать, что ни в одной из моих трагедий добродетель не была выведена столь отчетливо, как в этой. Здесь малейшие ошибки караются со всей строгостью; один лишь преступный помысел ужасает столь же, сколь само преступление; слабость любящей души приравнивается к слабодушию; страсти изображаются с единственной целью показать, какие они порождают смятение, а порок рисуется красками, которые позволяют тотчас распознать и возненавидеть его уродство. Собственно, это и есть та цель, которую должен ставить перед собой каждый, кто творит для театра; цель, которую прежде всего имели в виду первые авторы поэтических трагедий. Их театр был школой, и добродетель преподавалась в нем с неменьшим успехом, чем в школах философов».[408] И все это не удивительно, ибо как сказал П. Корнель: «Пример действует сильнее угрозы». Культура способствовала освобождению наук, бывших «служанками богословия» (выражение итальянского историка церкви Ц. Барония). Что мы видим? Как скажет поэт Н. Буало (1636–1711) в «Поэтическом искусстве», написанном им как подражание Горацию (его «Науке поэзии»): «Но если замысел у Вас в уме готов, все нужные слова придут на первый зов».