Лена скривилась, дух переводя и мысленно ругаясь на чем свет стоит.
— Кто б знал, что сопляки за оружие схватились, — перекосило Синявина.
— Абсурд, — оттер лицо от крови Маликов — задело осколком камня по брови. — Мы, значит, детей немчуры выводим, спасаем, а эти же дети по нам палят! Твари! Капец, — рухнул на колени перед убитым товарищем. — В Берлине за детей выродков погибнуть… Это как?! — заорал на капитана.
— У тебя приказ, правильный приказ. Потом рассуждать будем Валера, после войны.
— До хрена уже на после войны отложено, — процедил тот и поднялся с колен.
Лена слова не сказала, знала, что мужчина в отчаянье, от горя глупостей наговорил. На деле ничего подобного не думает. Не может думать. Дети для любого народа святое, и не в чем их безгрешных винить. А гибнуть… На то солдаты есть. Смерть вообще дело неприглядное, но уж если выбирать меж смертью солдата и ребенка — кто выберет второго, если не фашист?
Валера волосами тряхнул, плечо ей сжал:
— Извини.
— Ничего. Нам своих выводить сколько довелось? Совсем малость их осталось, так пусть хоть эти живут. Ни при чем они.
Дальше пошли, раненного с одним из своих к Люсинец отправив.
К вечеру двенадцать детишек из зоны боев только и вывели. И обратно, с танками 4-ой армии.
Двадцать четвертое апреля. Шел третий день боев за Берлин, огромную, но последнюю опору фашизма.
Двадцать седьмого был взят, наконец, Потсдам, войска постепенно приближались к центру. А Лена с группой продолжала выводить детей из руин в северных районах, работая на другом от Николая конце города.
Полк Санина пополнили двумя польскими батальонами. Бои переместились к имперскому театру. На Кенигс-плаце у министерства внутренних дел стояли серьезно укрепленные опорные пункты, сломить сопротивление которых было очень сложно.
Тридцатого апреля начался штурм рейхстага, а закончился только второго. Полк же Санина продолжал очищать улицы. В шесть утра второго сдался в плен генерал Вейдлинг, к трем часам дня бои, наконец, начали затихать — немцы начали сдаваться гарнизонами. Прошел слух, что Гитлер покончил собой, а в Ставку советских войск к Жукову пожаловал генерал Кребс с предложением о временном перемирии, и стало ясно, отчего фашисты прекращают сопротивление. Но только к утру третьего бойцам полка Санина удалось передохнуть, поесть и немного поспать.
На Севере продолжали сопротивление три крупные группировки — чуть южнее Потсдама, в Мекленбурге и Бранденбурге.
Четвертого группа Саниной вытаскивала детишек из Бранденбурга, но то тут то там нарывались на автоматчиков, отряды фрицев, что продолжали сопротивление.
Бойцы залегли в развалинах — носа не высунуть.
— Вот лупят, мать твою, — проворчал Тарасов. Марина что-то на другой стороне заметила.
— Ребята! — махнула.
Выглянули осторожно — а там по камням, прихрамывая, бродила девочка лет пяти в одном ботиночке, и ревела до икоты. Волосы грязные, пальтишко в пыли, зато в руках крепко к груди прижат медвежонок. Главное сокровище…
Лена оценила взглядом положение — ребенок как раз в зоне перекрестного огня. С той стороны автоматчики и фаустники засели. Но не пальнут же они по своему ребенку?
Жахнуло в стену почти над головами солдат, крошка кирпичная полетела. А следом Марина — кто ее толкнул — бегом к девочке, перехватила, на руки подняв и обратно.
— Черт! Срежут! — испугался Парамонов. Лена дыхание затаила и только очередями прикрывала с Маликовым и Рекуновым — больше ничего не осталось.
Люсинец до ребят добежала — сразу три пары рук ребенка перехватили, а тут выстрел. Выгнуло назад женщину. Втянули за стену, а она только рот открывает и смотрит, словно сказать что хочет.
— Твари!! — заорал Валера, автоматы заработали, слева миномет вдруг застрочил, видно кто-то из своих на подходе, звук уличного боя услышали. Секунды какие-то, а за них жизнь утекала, как за годы.
Лена сжала руку подруги, мурашки по коже пошли и, закричать хотелось, «катюшу» подогнать и разровнять к черту Брандербург, Берлин, Германию!
— Не суждено значит… планам-то, — прошептала Марина. — Ничего… Зато к детям… к Павлику… Срскучилась…Хорошо… Ты за меня уж тут…
Улыбнулась и стихла, глаза смотрят в точку. Умерла.
Лена зубы сжала, пару минут в прострации, оглушенная гибелью женщины сидела и вот встала, пошла к ребятам и начала бить фашистов, почти не прячась. Накрыла ее смерть подруги, оглушила и контузила.
Не правда, что пуля дура — пуля само коварство, дочь смерти. Вжик — и нет человека, нет планов, нет его мечтаний, мыслей, дел. Все забирает. А память ей не забрать, слишком у многих крепко происходящее в нее засело. И пока хоть один этот ад прошедший жив, не забудется, не забудутся павшие.
Жутко терять товарищей в последние дни. Жутко знать, что нет человека, а в голове все бьется как Марина мечтала, туфельки на каблучках одеть, как детей хотела, целую тактику, чтобы мечту исполнить выработала… И ушла к своим детям, тем кто погиб в начале войны. Ушла в конце.
Какой черт или Дьявол крутит это колесо жизней?! Какая тварь решает, кому жить, кому умирать и когда?!
Взвод саперный помог группе Саниной, кончили еще одну стрелковую точку фашистов. Но дальше ребята не пошли, вернулись с девочкой и телом убитой Люсинец.
Муторно было на душе. Похоронили женщину и хоть вой — крутит. Сидели у развалин и кто курил, кто в небо смотрел. А вдалеке выстрелы все слышатся, грохот.
— Когда же закончится, а? — прошептал Тарасов. — Сил ведь нет! Гитлер сдох! Какого ж рожна?!
— Тихо, Сань, — положил ему на плечо руку Гена Шатров. Маликов фляжку достал, свинтил крышку и хлебнул горькой, передал Рекунову, а не Лене:
— Помянем, сестренку.
Девушка отобрала у парня, хлебнула, обратно отдала и в одну точку смотрит.
— Каких девчушек теряем, — тяжело вздохнул Тарасов и выпил спирта. — Жила б да жила, детишек нарожала.
У Лены ком в горле встал, рванула ворот — душно.
— Ты, капитан, не шагу от нас больше, — твердо заявил Маликов.
Не могли больше терять, с каждым убитым другом, частичка души в пепел превращалась. А от нее и так — степь выжженная осталась.
Конец войне, радуйся, а не можешь — душа в головешку превратилась. Нет Гитлера, а что натворил в памяти занозой сидит, неразорвавшимся снарядом в сердце. Как с ним жить?
А бои идут и идут, ребята гибнут и гибнут, восьмое, девятое — конца и края нет и вдруг…
— Победа! Победа!!! Фашисты подписали капитуляцию!!! Восьмого еще, братцы!!! — и выстрелы в небо, грохот пуль не в стену или грудь — в облака. Крики «Ура» но не призыв в атаку.
И как воздух выпустили. Лена на камни осела и автомат обняла. Слезы на глаза наворачиваются, а плакать не может, только рвется с губ:
— Как же?…
Четыре дня всего Марина не дожила, четыре!!
И скрутило, сжало, как пружину.
Мужчины прыгают, орут, обнимаются, залпы салютные в небо дают, а она на камнях лежит и ревет, ни остановиться, не разогнуться не может. Горе разум мутит, сжимает сердце и душу рвет от боли — как же так, как же?
— Ты чего, капитан? — подхватил ее Валера, обнял, закачался, словно тур вальса решил на камнях исполнить. — Победа! Победа!!
Все с ума сходили, лица изможденные, серые, небритые, а светились счастьем так, что смотреть больно было. И щемило сердце, перехватывало горло — радость с горем пополам слезами из глаз катились.
Какой-то пожилой солдат выл на разбитых кирпичах, в небо глядя. Его успокаивали, хлопали по спине, кто-то фляжку поднес:
— Хлебни, браток! Наша взяла! Забили гадам кол в сердце! Победа!!
Какой ценой?
Четыре года по крови, грязи, по макушку в кошмаре непреходящем, на кого не оглянись — разбит, на что не посмотри — развалины.
Что хотел Гитлер? Зачем все это? Власть, мировое господство, высшая раса, избранность?
Как же страшно, когда одному приходит в голову идея о превосходстве, а другие ее подхватывают. И вот он итог этого себялюбивого желания выделится. Одно заявление, один призыв — и орды под грязный стяг идеи зверей встали. И пол Европы легло.