На почте мне сказали, что заказать Москву нельзя, потому что линия занята. Это была явная ложь, но я не стал спорить и взял бланк телеграммы. Поразило то, что меня действительно знали в этом городе все. Я написал адрес редакции, затем, почти не думая, вписал текст следующего содержания: «Поздравляю успешным завершением операции. Задерживаюсь два дня. Семенов группой прибыл».
– Попрошу срочную, – строго сказал я в окошко.
– Сейчас отстучим! – ответила испуганная женщина в черном халате.
– Хочу посмотреть, как вы отстучите, – с угрозой произнес я.
– Но у нас не положено! Аппарат в другой комнате… – пыталась сопротивляться она.
– Мне – положено! – по-хамски прикрикнул я и открыл дверь с классической табличкой «Посторонним вход запрещен».
Я стоял у нее за спиной и смотрел, как она отстукивала текст. И слово «Хлестаков» вертелось у меня в голове.
* * *
Дедушка Гриша встретил меня на пороге дома. Он имел вид чрезвычайно довольный и сразу вручил мне квитанцию. Я поблагодарил.
– Не за что, не за что! – весело ответил он, потирая морщинистые руки. – Я очень даже размялся. А то неделю целую педали не крутил – закис! А главное… – он резко понизил голос. – Главное, что вы к нам вовремя! Очень вовремя… Я, собственно говоря, чувствовал, что этих мерзавцев будут убирать. Я даже Рихарду Давидовичу говорил недавно, что так не может продолжаться. Но не думал, что так скоро! Вы в каком звании? – спросил он, снова изменив тон и приосанившись.
– Лейтенант, – ответил я.
Это правда, я действительно лейтенант запаса, и в случае войны мне предстоит командовать тремя боевыми машинами пехоты, каждая из которых стоит столько, сколько получают в месяц жители этого городишки вместе взятые. Вспомнив об этом, я приятно удивился собственной значительности в этой будущей войне. Дедушка Гриша сощурился и саркастически произнес:
– Так я вам и поверил! Как минимум капитан или майор! Хотите, я вам яичницу пожарю?
– Буду тронут! – я почувствовал сильный голод. – Извините, а из четырех яиц вы не можете пожарить? Я ужасно проголодался! – серьезно попросил я.
– Могу! – радушно отозвался старик и снова усмехнулся. – Лейтенант! А ест, как полковник… – пробормотал он и удивительным аристократическим жестом пригласил меня проследовать на кухню.
– Для меня лично нет ничего удивительного в том, что за этих подонков взялись! – дедушка Гриша держал в руках яйцо и нож, но не спешил приступать к яичнице. – Я, собственно говоря, еще год назад говорил как-то Рихарду Давидовичу: «Вот увидите, скоро их приберут к рукам!» А он мне не верил! Творят такие гнусности, такие мерзости, что сказать язык не повернется. И учтите, городок здесь маленький, все на виду, все про всех знают…
– Меня лично это тоже не удивляет, – согласился я. Несмотря на голод, дедушка Гриша доставлял своей беседой какое-то странное, трудно объяснимое удовольствие. Он выражался трогательно и забавно.
– Да что это я все болтаю! – спохватился старик, разбил подряд четыре яйца, и сковородка вкусно зашипела. – Как вас зовут? Извините, забыл. – Я назвал свое имя. – Старье, оно как дырявый мешок с горохом! Так слова и сыплются из тебя, так и сыплются… И понимаешь, что нехорошо это, что у людей дела, им не до тебя, нет времени у них слушать твою болтовню, а все равно говоришь, говоришь… Я думаю иногда, это потому, что человеку перед смертью хочется объясниться, что-то рассказать о себе. Хочется, чтобы его поняли… Или хотя бы запомнили.
– Да-да, вы правы! – поддержал его я. – Но вы прекрасно рассказываете! Поверьте, я слушаю вас с удовольствием!
Дедушка Гриша просиял – комплимент его по-настоящему обрадовал. И, не дожидаясь, пока яичница зажарится, дедушка Гриша начал рассказ о своей жизни. Рассказ, отработанный многократным повторением, почти художественный, чем-то сродни эстрадному номеру. Как все прирожденные рассказчики, дедушка Гриша получал удовольствие от своего произведения.
– Родился я в Киеве в 1907 году. Рос сиротой. Мать задавило поездом, когда мне и пяти лет не было. Но я помню ее. Она была прачкой. А отец – его зарезали в день моего рождения. В пьяной драке. Когда мать погибла, меня отдали в приют, и провел я там все свои детские годы. Отлично запомнил, между прочим, как приезжала в приют вдовствующая императрица-мать Мария Федоровна. Императрица мне не понравилась. Я ждал, что у неё будет корона, – а она была без короны. И вообще, представьте себе, обычная старушка…
А потом победила революция, и приют стали называть детским домом. И тогда началось у нас свободное воспитание. Такая теория новая была в то время: разрешать воспитанникам все что угодно, хоть на голове стоять. Вот такое свободное воспитание… После революции все кричали: свобода, свобода! Помню, выйдешь на Вшивый рынок – было такое название – голодный, оборванный, и норовишь булку у торговки стащить. А все вокруг шумят: свобода, свобода! Очень свободно нам жилось в то время, что правда, то правда. Кормить не кормили – или воруй, или с голоду подыхай. Почти все воспитанники детдома со шпаной связались, уголовниками стали… А я избежал сией чаши, потому как тяга у меня была к ремеслу, устроился учеником к сварщику. Сам попросился, а тот взял. Знаете, что значило тогда быть сварщиком? Как космонавтом сегодня!
Наш чай после яичницы затянулся на добрых два часа. Дедушка Гриша сильно продвинулся в своем рассказе – он дошел до польской войны. Я многое забыл, но какие-то куски остались в памяти целиком. Сейчас я все чаще думаю о том, что таких вот дедушек хорошо было бы всех разговорить, пока они живы. Всех записать на видео – это были бы бесценные документы истории. Наши внуки не простят нам, если мы этого не сделаем.
– Двинули наш полк на воссоединение с Западной Украиной. По просьбе братского народа, поляков то есть! – не без ехидства уточнил дедушка Гриша. – Это была та еще история. Встречали нас там, кстати, очень тепло. Так прямо и говорили: вы нам милей, чем немцы, будете. Иногда хлебом-солью даже. Армия ихняя польская распалась – сопротивления никакого. Так мы до Львова и доехали, ни разу не выстрелив.
Во Львове одного безработного я запомнил, удивил он меня потому что. Мы гуляли по городу – грязные, вшивые, в обмотках, которые лучше бы назвать размотками, потому как разматывались все время. Гуляли мы с товарищем по городу, говорили между собой, на народ глазели. Они, понятно, на нас. И вдруг подходит к нам парень. Морда – вот такая! – дедушка Гриша широко развел ладони, уточняя размеры морды. – Сытый, красный, под хмельком чуть-чуть, икает. Костюм на нем отличный такой, шевиотовый. Перстень на руке курит папиросу. Подходит, угощает нас папиросами и начинает говорить по-русски. Он, мол, за советскую власть. Он, мол, пролетарий. Без работы остался и все ждал, когда рабочая власть наступит. Слышал, говорит, у вас работа есть для всех? Есть, отвечаю. А у нас тут трудно, говорит, работы всем не хватает. Вот я, мол, уже год, как без работы… Ах ты, думаю, морда твоя буржуйская! Без работы год слоняешься, а мы вкалываем по четырнадцать часов без выходных! Ладно, думаю, будет тебе работа, не волнуйся… Всем вам работу найдут! Зло меня тогда разобрало. И зря, собственно говоря, злился. Он ведь обидеть не хотел, от души интересовался. Да, безработный… – вздохнул дедушка Гриша.
– А в общем, народ там был хороший. Жили богато, нас встречали по-доброму. Ничего не скажу, с уважением к нам относились. Вот еще смешной был случай. Это уже по дороге назад. Остановился наш взвод в усадьбе. Красивый такой дом, старинный, хозяйка – старая панна, важная вся, но улыбалась. Горничные тоже старухи, в фартучках белых. Зашли мы в дом, хотели продовольствием разжиться. А то нам в штабе полка выдали паек – банки с ржавой селедкой да буханки хлеба с отрубями еще из Киева. А поляки эти сильно нас опасались: если еды попросим, сразу давали с радостью. Может, задабривали, а может, видели, какие мы тощие да голодные.