– Верблюды в небо, значится, взлетают? А когда твои молитвы станут в небо подниматься, Овсей? За што мы тебе кошт выделяем хлебом и вином? – спросил Микита Бугай.
– Овсей много пьет, мало молится. Потому и нет ветра нам на поджог степи! – забубнил Тихон Суедов.
– Давайте, казаки, привяжем пресвятого отца к энтой Каменной Бабе. Оголим поповскую хребтину и будем хлестать нагайками. Бить будем, пока его молитвы о ветре не долетят до бога, – мирно и благодушно предложил Герасим Добряк.
– Бить! – согласился Балбес.
– Бить! – сверкнул одним глазом Федька Монах.
– Бить! – весело крутнул шляхетский ус Матвей Москвин.
– Бить! – приговорил Дьяк, казак из отважной сотни Нечая.
– Бить! – подмигнул Панюшка Журавлев.
– Бейте! – разрешил Хорунжий.
Овсей и глазом моргнуть не успел, как его схватили крепкие руки Балды, Нечая и Тихона Суедова. Расстригу прислонили грудью к раскаленному солнцем животу Каменной Бабы, прикрутили арканом.
– Вас накажет бог, казаки! – закричал протестующе Овсей. – Поглядите, в какой охальной позе вы меня привязали к этой каменной идолице! Это, казаки, голова и тулово языческой блудницы! Вы заставили меня обнимать грешницу, Каменную Бабу! А в святом писании сказано: диакон должен быть мужем одной жены!
– А ты что? Прелюбодействовать собрался? Али жениться? – усмехнулся Хорунжий.
Тихон Суедов слишком усердно хлестнул расстригу нагайкой. Овсей завопил, начал прижиматься к Бабе, чем рассмешил казаков.
– Что ты к ней жмешься? В удовольствии оторваться не могешь? – вопрошал Бугай.
– Я слышу, как стучит сердце у этой Каменной Бабы! Тук-тук-тук! – пытался заинтересовать казаков Овсей, прикладывая ухо к идолице.
– Молись о ветре! – хлестнул бедного расстригу Добряк.
Ермошка наблюдал за дурью казаков с коня. На плече его сидела знахаркина ворона. А к спине была приторочена арканом пленная ордынка – девчонка четырех лет, не более. Жалко было Ермошке попа Овсея. Но вмешиваться в игру казаков, в разные их потехи нельзя. Прибьют!
– Лети, Кума! Сядь на Каменную Бабу и каркни: не троньте расстригу Овсея! – учил вполголоса Ермошка ворону.
Но ворона глупо вертела головой, на Ермошкины уговоры не поддавалась. Не очень вникательная. Не очень грамотейная птица. Соображения не имеет. Жалости к хорошему человеку не питает.
– Где ветер? – щелкнул опять нагайкой Герасим Добряк, обходя вокруг Каменной Бабы.
– Молюсь! Молюсь о ветре! – крутил задом Овсей. – Не мешай мне! Отыди подале, Добряк! В соседстве с таким великим грешником, как ты, молитвы не могут взлететь на небо! Братья-казаки, я бы давно вымолил у бога ветер, но мне мешает этот гнусный злодей и шкуродер!
– Отойди, Добряк! – повел булавой Хорунжий.
– О боже! – взмолился Овсей. – Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных. И не сидит в собрании развратителей. И у сказано еще в девяносто третьем псалме: образумьтесь, бессмысленные люди! Когда вы будете умны, невежды? Казаки! Отвяжите меня от этой бабы. Горячите коней, грядет ветер!
Ворона взлетела с плеча Ермошки, покружилась, села на голову Каменной Бабы и закаркала:
– Ветер! Ветер! Ветер!
И не успели казаки прыгнуть на коней, как заволновались ковыли, и начал нарастать сухой на восход устремленный буревей.
Хорунжий взмахнул булавой, и полетели конники в разные стороны от Каменной Бабы, выстраиваясь в редкую цепь перед Урочищем. Встали на окрик друг от друга, спешились, бросили порох в ковыли и подожгли степь. Огонь пошел на Урочище. А полк Федула Скоблова запаливал торопко сухотравье, отсекая орду с севера. С юга ватаги Богудая Телегина и Антипа Комара бросали в траву огонь, завидев дым у Каменной Бабы. Разгорался степной пожар, брал в клещи орду. Казаки наблюдали за огнем, гасили кромку ползучего шаянья со своей стороны.
– Нагадала вчерась Верея Горшкова моей Устинье жить до ста лет. А мне погибель на бобах выпала. Трудно будет Устинье с тройней без меня. Тяжело прокормиться, – толкнул в бок Антип Комар Богудая Телегина.
– В бобах правды нет! Надось гадать по линиям на ладошке, по глазам. Персиянка у Емельки Рябого по руке гадает. И все иногда совпадает. Трояшек-то твоей Устинье она нагадала…
– Мы тут сурков поджариваем, а баб наших, мож, давно в полон взяли ордынцы, – вздохнул кузнец Кузьма.
– От твоей Лукерьи смрадом кузнечным воняет, ее ни один татарин не станет обнюхивать. Погребует! – беззлобно заметил Остап Сорока.
– А твоя Любава, Остап, чеснок жрет с салом каждый день. И разит от нее, как от шинкаря Соломона! – заметил Гришка Злыдень.
– Заткнись! А тось побегешь к знахарке второе ухо пришивать! – лениво отмахнулся Остап.
Зубоскалили казаки в степи об Устинье Комаровой, Лукерье Кузнечихе, Любаве Сорокиной, Степаниде Квашниной, Серафиме Рогозиной… Пакости разные о них говорили и не ведали, что лежат они мертвые рядом с Маруськой Хвостовой и Пелагеей-великаншей.
– Ежли бы ордынцы взяли в полон мою Верею и затребовали бы сто червонных выкупа… Я бы дал им два раза по сто и три коровы, штобы не возвращали! – хихикнул Лисентий Горшков.
Ехидничал писарь Лисентий про свою Верею, знать не мог, что лежит она в станице холодная, забитая до смерти Дарьей Меркульевой.
Шелом Хорунжего воинственно посверкивал в отсветах степного пожара. Дым и огонь уже скрутились в огромный вал. Казаки видели, как кувыркался в небе поднятый вихрем, обугленный сайгак. Нарастал и катился страшный оранжево-черный закрут на Урочище. Заметались ордынцы, взлетели на коней, бросили на погибель своих хайсачек и ребятишек в кибитках и понеслись в разные стороны. Но не уйти им было от погибели.
Казаки представляли, как жарится в огне орда. Горящая степь душит, обжигает, тяжело умирать в полыхающем сухотравье. А огненный вал убивает мгновенно. Сразу кожа до костей обугливается, глаза лопаются. Кони, скот, сайгаки долго лежат после такого пожара в степи, вздувшиеся, поджаренные. Смрадной становится степь, мертвой.
– Сгинула орда, казаки! Сгинула!
– Слава Хорунжему! – крикнул Матвей Москвин.
– Слава! Слава! Слава!
– Не зазря погиб у нас Терентий! – обнял кузнец Тимофея Смеющева.
– За поход у нас никто даже царапины не получил, в летописи надобно для потомства сие отметить! – тыкал пальцем в небо Лисентий.
– А мои раны кровавые, христиане? – заголил спину Овсей. – Кто возместит мои страдания? Ставьте мне бочку вина! Или стройте церковь в станице в ознаменование победы славной и Успеньева дня пресвятой богородицы! Это я вам вымолил ветер у бога!
– Не надо нам церкови! Без храмов двести лет, в десятое уже поколение живем!
– Яик сам церковью явится для Руси!
– Две бочки вина выделим Овсею, а церковь не станем строить.
– Лучше поставим в станице еще одну селитроварню и кузню! – тормошил Овсея кузнец Кузьма.
– Ермошке свадьбу справим! Ишь невесту какую захватил, гляделки узкие, а сопли русские!
Хорунжий застегнул кольчужные подвески шелома, похлопал коня по шее и вскинул булаву. Затихло войско. Атаман будет говорить. Не заметишь знака, зашумишь, крикнешь нечаянно – и побьют. Вдругорядь не будешь рот раскрывать, пока не осмотришься. Молчите, атаман говорить сподобился…
– Казаки! Орду мы изничтожили! Пора нам в станицу. Там труднее было. Любая сотня хана Ургая могла прорваться, пожечь и пограбить наши хаты. И мож, нет там уже ничего! Мож, разоряют наши гнезда хайсаки, а бабы с ребятишками на челнах к морю бегут. Надобно их догнать, остановить. Вестью о гибели ворогов порадовать. Урочище обгорелое мы успеем завтра обшарпать. Не может там быть ни одной живой души. Казну хана Ургая, посуду и железы полковник Федул Скоблов поутру соберет. Бодрите коней, казаки! Летите к броду!
* * *
Дарья говорила тихо, стоя на коленях перед Меркульевым, возле укрепа.
– Прости меня, мой свет-муж, атаман! Помилуй или казни, Игнат Иванович. Не уберегла я Насиму. На своей земле проворонила. Запытали ее бабы через глупость свою и злобу к орде. Очи ей выжгли, убили до смерти. Не ведали ведь они, что энто мы засылали ее к ворогам.