– Да нет же! Я вовсе не хочу ее обидеть! Бедный сын Барди!.. Боже, что сказал бы Барди по поводу этого союза? У меня просто сердце разрывается от сострадания к этому несчастному молодому человеку! Ведь она выглядит просто ужасно, не правда ли? Но я съезжу на Гросвенор-стрит и пошлю ей открытку с приглашением на мой прием в следующем месяце! Что угодно, только не рекомендация для «Альмака»! Ах, Боже мой, нужно же соблюсти хоть какие-то границы. Скажите мне, – вы гораздо лучше меня знакомы с леди Оверсли, – это правда, что молодой Линтон прежде был помолвлен с мисс Оверсли? – И что у нее только что случился обморок – самый настоящий обморок – при виде его?
– Ей действительно стало дурно, – признала леди Каслри, – но леди Линтон, чье поведение, надо заметить, было таким, что вызывало у меня уважение, сообщила, что с ней это всегда происходит в душных комнатах.
– О, редкостный такт, принимая во внимание, что она знала истинную причину! Но наверное, не знала, она выглядит простушкой, дурочкой! Убеждена, ей ничего такого и в голову не может прийти.
Она ошибалась, Дженни это очень даже приходило в голову, и, при внешней невозмутимости, она снова и снова обдумывала услышанное. Она даже бровью не повела, не дав Адаму повода понять, насколько полно она сознает истинный смысл весьма драматичного обморока Джулии; она бросила лишь мимолетный взгляд на лицо мужа, когда он склонился над девушкой, лежавшей у него на руках, подобно сломанному цветку. В один этот миг она увидела все, что его рыцарская натура хотела бы скрыть от нее, и ее немедленное вмешательство было обусловлено вовсе не врожденным чувством такта, а яростной решимостью защитить его от, любопытства остальных, ставших свидетелями этой сцены.
Она больше не смотрела на него и не касалась этой темы, когда они ехали обратно на Гросвенор-стрит. Ни он, ни она никогда не говорили о его прежней привязанности – это было как само собой разумеющееся, чего она не осмеливалась касаться, хотя это лежало между ними тяжким грузом. В подобной ситуации оставалось лишь одно – говорить о чем-то другом. И с языка ее за время короткой поездки до дома то и дело срывались банальности: то насчет забавных высказываний Броу, то относительно доброты его матери, то о снисходительности принца-регента, то удивление по поводу того, что совсем невзрачно одетый джентльмен, на которого многие обращали внимание, оказался сам великий мистер Браммель.
Чтобы отвечать на эти ничего не значащие фразы, не требовалось больших усилий. Адам даже нашел в них некоторое успокоение. Эмоциональное переутомление передалось его телу: никогда, за все напряженные годы службы, он не чувствовал себя более измотанным и уставшим. Он приготовился не дрогнув встретить свою утраченную возлюбленную, но был поистине ошеломлен тем душераздирающим выражением ее глаз, вперившихся за миг до обморока в его глаза. Он подхватил Джулию, удержав в своих руках, и сладкий, вызывающий ностальгию запах ее духов, которыми она всегда пользовалась, мучительно напомнил о прошлом. Он не помнил, но надеялся, что не произнес тех слов, что так и просились ему на язык: «Джулия, любовь моя, моя дорогая!» Кажется, нет. Ровный голос Дженни привел его в чувство, буднично веля ему положить Джулию на диван. Он подчинился и, когда выпрямился, увидел на десятках лиц безудержное любопытство и понял, что должен любой ценой совладать с собой. Провидение – в образе Дженни, хотевшей, чтобы он принес стакан воды, – пришло ему на выручку, даровав передышку. К тому времени, когда ему пришлось вернуться в комнату, он уже снова взял себя в руки, по крайней мере настолько, чтобы быть в состоянии играть предписанную ему роль на протяжении этого нескончаемого вечера.
Было не удивительно, что все это измотало Адама, поскольку роль оказалась сложнее, нежели он мог предвидеть, и ему приходилось играть ее, испытывая жесточайшее душевное потрясение. Ему казалось, что это его долг – ввести жену в средоточие светской жизни. Но ему никогда не приходило в голову, что его собственные обаяние и обходительность могли привести его к этой цели при гораздо меньшей затрате сил. Со стороны он виделся себе самому незначительным сыном человека огромной популярности и отправился в дом Нассингтонов с решимостью, какой бы неприятной ни была его миссия, использовать эту популярность и убедить друзей своего отца принять, по возможности, в свой круг Дженни, потому что они любили его достаточно, чтобы не желать причинить ему боль. Одного этого было уже достаточно, чтобы он ожидал вечернего приема с отвращением; когда же с самого начала к этой обязанности прибавилась еще более насущная необходимость лезть из кожи вон в попытке защитить свою возлюбленную от злых языков – и жену, бедняжку, тоже! – то, что затевалось как увеселительная вечеринка, превратилось в длительное испытание, через которое ему с трудом удалось пройти, поддерживая беспечный разговор с другими гостями, будто ничего огорчительного для него не случилось. Удалось ли ему убедить недоверчивых, он понятия не имел. Но старался изо всех сил, и даже если этого оказалось не вполне достаточно, он слишком устал, чтобы раздумывать, что еще можно было бы предпринять на этом пути.
Поэтому теперь он был благодарен Дженни за ее успокоительные банальности. Они, правда, могли свидетельствовать о некоторой бесчувственности, но были предпочтительнее, нежели вопросы и комментарии, которых он страшился, – да и с чего бы ей в конечном счете проявлять чувствительность по поводу эпизода, который (если она и поняла его значение) едва ли мог ее ранить?
Если бы не то обстоятельство, что она вообще не затрагивала этой темы, что было несколько удивительно, он поверил бы, что она и в самом деле считает духоту повинной в обмороке Джулии. Дженни была такой же, как обычно, прозаичной, только несколько более сонной; она не требовала ни объяснений, ни утешений, и он наконец мог расслабиться.
Несколько часов спустя, когда он увидел ее расставляющей чайные чашки на столе для завтрака, то подумал, что, судя по виду, она в конечном счете спала не так уж много. И будто отвечая его мыслям, она сказала лишь, что не привыкла ложиться так поздно.
– Ты бы лучше оставалась в постели, – заметил он. – Надеюсь, ты не поднялась только для того, чтобы приготовить мне чай?
Именно так она и поступила, зная, до чего он неловок в обращении с чайниками для заварки, но лишь сказала:
– Как будто ты сам не можешь этого сделать! Конечно нет.
– Не могу, – признался он с грустью. – Я никогда не могу сделать это так, как мне нравится, а если для меня это делают внизу, получается еще хуже. Спасибо тебе: это как раз то, что нужно!
Она улыбнулась, но, подав ему все, что он хотел, погрузилась в чтение рекламного листа сообщений, присланного по почте, который призывал ее, в самых сильных выражениях, не теряя времени, приобрести новое и безотказное патентованное средство от подагры. Ей этот товар был ни к чему, но она знала, что, если будет сидеть, ничем не занимаясь, Адам заставит себя разговаривать с ней, а он, она знала, не любил разговоров за завтраком.
Вскоре он ушел, и, просидев еще некоторое время в размышлениях над проблемой, которая не давала ей сомкнуть глаз весь остаток ночи, она решительно поднялась из-за стола и велела закладывать лошадей Часом позже, оформив заказ художнику на Стрэнде[13] , она поехала не обратно, на Гросвенор-стрит, а к дому лорда Оверсли на Маунт-стрит.
Мистер Шоли, к сильному, но старательно сдерживаемому раздражению Адама, наведался на конюшни и в каретный сарай, прилегающие к дому Линтонов, в то время как молодожены пребывали в Гемпшире, и забраковал ландо, которое прежде подавали хозяйке дома, сочтя его весьма неказистым драндулетом; он заменил его на блестящую четырехместную коляску, на плоских дверцах которой, по его настоянию, изобразили герб Линтонов. Экипаж везла пара гнедых. Мистер Шоли выложил за них солидную сумму, но он не был знатоком лошадей, и когда Адам впервые их увидел, не удержался от восклицания: