Когда я нашарил первую ступеньку, он предупредил:
— Подниматься до седьмого этажа.
Порывшись в кармане, я нашел коробок восковых спичек и посветил нам обоим. Разносчик следовал за мной, кряхтя под ношей и повторяя:
— Да, высоконько, высоконько!
Когда мы добрались до верхней площадки, он достал ключ, висевший у него на веревочке под пиджаком, отпер дверь и впустил меня.
Я очутился в помещении с выбеленными стенами, вдоль которых располагались полдюжины стульев и кухонный шкаф. Посредине стоял стол.
— Пойду жену разбужу, — объявил разносчик. — А потом спущусь в погреб за вином: мы его здесь не держим.
Он подошел к одной из двух дверей, выходящих в кухню, и позвал:
— Василек! Василек!
Жена не отозвалась. Он возвысил голос:
— Василек! Василек!
Потом забарабанил в дверь, ворча:
— Проснись же наконец, черт возьми!
Постоял немного, приложился ухом к замочной скважине и, уже спокойно, закончил:
— Ладно, спит так спит. Обождите минутку — я только за вином схожу.
Он вышел. Я покорился своей участи и сел.
Ну зачем меня сюда принесло!.. Но тут я вздрогнул. В спальне слышались шепот и слабый, чуть уловимый шорох.
Что за дьявольщина! Неужели я угодил в западню? Как может жена не проснуться, если муж так шумит и даже колотит в дверь? А что если это сигнал сообщникам: «Карась на крючке. Отрезаю дорогу. Действуйте»? Так и есть! Возня за стеной сделалась громче, в замке звякнул и повернулся ключ. Я отступил в глубину кухни, сказал себе: «Что ж, будем защищаться», — и, взявшись обеими руками за спинку стула, приготовился к схватке.
Дверь приоткрылась, и показалась рука, придерживавшая ее в полуотворенном положении; затем сквозь щель просунулась голова, и я увидел, что на меня уставился мужчина в фетровой шляпе. Но не успел я принять оборонительную позу, как предполагаемый злоумышленник, высокий малый, босой, без галстука и с ботинками в руках, человек, надо сказать, красивый и почти господского вида, ринулся к выходу и скрылся в темноте.
Я опять сел: приключение становилось забавным. Я ждал мужа — он что-то замешкался с вином. Наконец на лестнице раздались его шаги, и меня затрясло от того неудержимого хохота, каким закатываешься иногда в одиночестве.
Разносчик вернулся с двумя бутылками и спросил:
— А моя жена все спит? Не слышали: она не шевелилась?
Сообразив, что она, без сомнения, подслушивает у замочной скважины, я ответил:
— Нет, не слышал.
Он опять позвал:
— Полина!
Она промолчала и не шелохнулась. Он снова пустился в объяснения:
— Понимаете, не любит она, когда я привожу ночью приятеля пропустить стаканчик.
— Думаете, она не спит?
— Конечно, нет.
Лицо у него помрачнело.
— Ну, выпьем! — предложил он с явным намерением распить, одну за другой, обе бутылки.
На этот раз я проявил решительность: опорожнил один стакан и встал. Разносчик и не подумал идти меня провожать, а, глядя на дверь спальни со свирепостью взбешенного простолюдина, этого зверя, в котором вечно дремлет ярость, проворчал:
— Вот уйдете — все равно она у меня откроет.
Я смотрел на него, труса, взбеленившегося бог весть отчего. Может быть, в нем заговорило смутное предчувствие, инстинкт обманутого самца, не выносящего запертых дверей? Рассказывал он о жене с нежностью; теперь наверняка ее побьет.
Он опять рявкнул, дергая дверную ручку:
— Полина!
За стеной, словно спросонья, раздался голос:
— Чего тебе?
— Ты что, не слышала, как я вернулся?
— Нет, я спала. Отстань.
— Открой!
— Останешься один, тогда и открою. Терпеть не могу, когда ты по ночам пьяниц в дом водишь.
Я вышел, спустился, спотыкаясь, по лестнице, как тот, чьим невольным пособником мне пришлось стать, и по дороге в Париж думал об извечной драме, одну из сцен которой только что видел в этой конуре и которая ежедневно на все лады разыгрывается во всех слоях общества.