Тем более, что с технической стороны мне оказывалось всяческое содействие. 10 июня мы придали правительству "генеральный секретариат" и поставили во главе его Луи Жокса[61], а в помощники ему назначили Раймона Офруа и Эдгара Фора. Жокс осуществлял связь между министрами и мною, составлял досье по вопросам, поставленным на повестку дня Комитета, фиксировал решения, обеспечивал опубликование ордонансов и декретов, следил за проведением их в жизнь. Образец сознательности, на редкость молчаливый, Жокс в течение трех лет присутствовал в качестве безмолвного и деятельного свидетеля на всех заседаниях Комитета. Генеральный секретариат стал инструментом коллективной работы правительства.
В июле родился на свет "юридический комитет", который возглавил Рене Кассен и который при содействии Франсуа Марьона, председателя Лебаара и других играл роль, которая в нормальных условиях предназначалась государственному совету. Он консультировал нас и придавал документам нужную форму. Поскольку правительству в Алжире приходилось приспосабливать закон к военной обстановке и подготовлять законодательные, юридические и административные акты, которые Франции надлежало осуществить после освобождения, трудно недооценить значение этого Комитета. С другой стороны, "арбитражный комитет" под председательством Пьера Тисье, также заменявший отсутствующий государственный совет, издавал временные решения относительно санкций в связи с правонарушениями, совершенными Виши, решения, касавшиеся внутренней деятельности учреждений. Наконец получил секретаря и "военный комитет" - полковника Бийотта, который помогал непосредственно мне.
В течение июля учреждения, штабы, общественное мнение поняли, что люди, управляющие различными департаментами, по традиции поделившие между собой правительственные функции, стали министрами, облеченными властью и ответственностью согласно их функциям; что хроническая импровизация, которой занимались алжирские власти, после того как был упразднен вишистский режим в Северной Африке, теперь уступила место компетентному и надлежаще руководимому организму; что вновь построенный центральный аппарат сменил лжефедерацию Алжира, Марокко, Туниса, Западной Африки, которая была создана по личным соображениям определенных деятелей и за отсутствием национальной власти; короче, люди поняли, что власть отныне имеет главу, следует определенной линии, действует по определенному плану. Вследствие всего этого в известных кругах произошли изменения: если до сих пор объединение вокруг моей персоны было желательно только некоторым, теперь оно принималось здесь всеми, как, впрочем, и всей массой французов.
Все это говорило в конечном счете о возникновении государства как в практической деятельности, так и в сознании людей, говорило с тем большей четкостью, что государство это не было анонимным. С тех пор как Виши уже не могло больше никого ввести в обман, энтузиазм, солидарность, не говоря уже о личных притязаниях, - все это автоматически было обращено к де Голлю. В Северной Африке этническая и политическая структура населения, поведение властей, нажим союзников замедлили ход этой эволюции. Но она стала отныне неодолимой. Настоящее половодье человеческих чувств и стремлений осветило ту глубокую жажду законности, которая подсказывается желанием общественного блага Франции, законности, которую всегда признавала Франция, как бы ни были велики испытания, выпавшие на ее долю, каковы бы ни были формулы, считавшиеся в данный момент "законными". Тут сказывалась некая стихийная потребность, и хотя я был ее символом, я тем не менее чувствовал себя ее орудием и слугой. Во время публичных церемоний это становилось ясно каждому. Стечение воодушевленных толп, приветствия представителей населения, распорядок официального церемониала, центром которых я являлся по долгу службы, были выражением народного инстинкта. Решимость нации, более мощная, нежели все официальные декреты, открыто возлагала на меня долг воплощать государство и вести его.
26 июня я отправился в Тунис. Я обнаружил там, что регентство живет под знаком потрясений, вызванных вторжением врага, политикой режима Виши, поддерживавшего силы оси, сговором местных националистических элементов с немцами и итальянцами. Материальный ущерб был весьма значителен. Политические последствия также. Перед моим приездом в Алжир "гражданский и военный главнокомандующий" сместил бея Монсефа, чье поведение во время оккупации казалось Жиро нежелательным с точки зрения тех обстоятельств, которые связывали самого Жиро с Францией. Большинство членов обоих "Дестуров"[62] были арестованы. В деревнях пришлось карать за покушения на жизнь и имущество французских колонистов, совершенные грабителями и фанатиками при попустительстве, а то и при прямом содействии захватчика.
Резидент генерал Маст делал все, чтобы восстановить порядок. Действовал он умно, стараясь не множить числа отверженных", завязать как можно больше умиротворяющих контактов и ограничивать меры возмездия. Я поддержал его действия. Властям, делегациям, французским и тунисским влиятельным лицам, являвшимся ко мне, я доказывал, что для оценки всего случившегося имеется слишком много смягчающих обстоятельств. Прежде чем судить об ошибках, совершенных коренным населением, надо учитывать разлагающий пример, который давало им здесь Виши, в частности - скандал с "африканской фалангой", организованной по приказу из Виши и воевавшей на стороне врага. Я заявил, что ныне самое главное - это укрепить узы, связывающие Францию и Тунис, наладить жизнь страны. Должен сказать, что с тех пор мое правительство не встречало в Тунисе серьезных затруднений. Наоборот, это благородное королевство содействовало Франции в ее военных усилиях и отдавало ее армии своих мужественных солдат.
Я поехал повидаться с беем Сиди-Ламином, который взошел на трон по праву наследования после смещения Монсефа. Он встретил меня в Карфагене в окружении своих министров, среди которых, в частности, был Баккуш. Несмотря на то, что общественное мнение было взбаламучено отъездом популярного предшественника Сиди-Ламина, новый владыка нес бремя власти с благородной простотой. Я был поражен, почувствовав, как в его лице мудрость, даваемая годами и характером, сочетается с преданностью своей стране и желанием служить ей. Сам он - я вправе так думать - видел во мне олицетворение Франции, уверенной в самой себе и, следовательно, великодушной, - словом, такой, какой Тунис часто ее представлял и какою порой видел ее воочию. С тех пор я испытываю к Сиди-Ламину чувство уважения и дружбы, выдержавшее испытание временем.
В воскресенье 27 июня после смотра войскам и торжественной службы в соборе среди радостно бушующей народной толпы я отправился на эспланаду Гамбетты. Там, обращаясь к сотням французов, стоявших бок о бок с множеством тунисцев, я говорил о Франции, предупреждая от ее имени врагов, что она будет разить их всеми средствами, имеющимися в ее распоряжении, пока враг не будет окончательно повержен; приветствуя от имени Франции ее великих союзников, я заверил их в ее верности и правильном понимании их интересов при условии, что оно будет взаимным. После этого я заявил, что если до окончания войны я принимаю содействие всех, то заранее отвергаю всяческие последующие притязания, что когда дело, которое предпринял ради освобождения и победы, окончится освобождением и победой, де Голль сам не будет выставлять своей кандидатуры.
"Франции, - воскликнул я, - нашей матери Франции мы скажем лишь одно: единственное, что важно для нас, - это служить ей. Нам предстоит освободить ее, разгромить врага, наказать изменников, сохранить друзей, сорвать повязку с ее уст и сковывающие ее кандалы, чтобы она могла возвысить свой голос и продолжать путь, указанный ей судьбою. И просить у нее нам нечего, разве только, чтобы в день освобождения она снисходительно раскрыла нам свои материнские объятия, чтобы мы могли поплакать в них от счастья и, когда придет наш смертный час, чтобы она мирно упокоила нас в своей доброй и святой земле".