“Так положено. Паспорт изымается у вас на законных основаниях, потому что ваш муж скончался и больше не является гражданином России”.
“Вот и я говорю… Он как ни есть гражданином, этой, ну, России, был, состоял в ней, родненький, а теперь кто же он, без паспорта? Там еще у него пенсия осталась, там еще помощь ему нужна… Кто же выдаст без личности?”.
Бабка почувствовала, что когда отдавала мужнин паспорт, говорили с ней уважительно — а теперь брезгливо терпели.
“Свидетельство о смерти вам выдано? Выдано! Можете идти”.
“Куда же я пойду, родненькая… Мне же его хоронить не на что, родненького… Сказали, иди в орган, получишь помощь… Вы же орган? Вот я, как есть, прошу помощи у вас… Помер он, помер — а мне куда? А пенсия у него целиковая за февраль? А помощь ему на гроб, а на могилку?”.
В этом коридорчике, где томилось человеческое горе, было тесно.
Где-то рядом, тут же — радость, шампанское, смех…
“Это ЗАГС — а вам нужно в собес!”.
“Сколько можно упрашивать! Прикидывается юродивой. Работайте спокойно, девушка, продолжайте прием, — не выдержала скорбная, интеллигентного вида, дама. — Глубокоуважаемая, у вас есть совесть?”.
“А? Чего, родненькая?”, — потише настроилась бабка.
“Совесть! У нас всех кто-то умер. Мы все оказались в этой очереди, потому что потеряли своих близких, родных… Я, между прочим, лишилась вчера своей мамы, понимаете?! Почему я обязана, я… я…” — и слезы брызнули вдруг из ее испуганных глаз.
“Ну, пойду я, пойду, не плачь… Жили мы жили, гроб с могилкой стоили как новое пальто… А теперь сказали, что даже в землю не хоронятся, так стало для людей дорого… Ох, как же это, ему-то покой настал, а мне куда? Значит, родненькие, в собес? А помощь у них какая? Другая? А бумага, она, что ли, примерно как паспорт для него будет? Вижу, вижу, ну хоть с печатью… Пойду я, пенсию, говорят, ветеранам войны к февралю успели, добавили. Он же у меня ветеран”.
Молча дождавшись своей очереди — строгий, одинокий — вошел и вышел, как призрак, мужчина средних лет, получив свидетельство.
Следующим был он.
Сделал, что делали все: отдал паспорт, справку о смерти…
Действовало, наверное, как наркоз, когда люди проходили через эту комнату — что вся она по-деловому не для скорби.
Рабочий стол: компьютер, принтер, факс еще для чего-то.
Девочка, что могла она понимать, — но работала.
Другие выдавали свидетельства о рождения, о браке, а ей не повезло.
Мертвых отделяла от живых.
Глупое милое личико умело смеяться, впитывать и отражать свет, кокетничать — но должно было потухнуть, закрыться наглухо маской.
И ролью своей не жила — а плохо, хоть и стараясь, играла.
Присутствие. Отсутствие.
Для нее это каждодневный ритуал.
И, наверное, боясь в своем кабинете истерик, старается выглядеть важной, строгой — все понимающей, но безучастной.
Звук небытия — теплый гул, — когда из принтера, будто в нем что-то мгновенно сожглось, но и сотворилось — сухо вышел наружу бланк этого акта гражданского состояния… Смерти.
Протянула еще одному.
Он взял — и точно бы обжегся.
И еще было противно, потому что все-таки взял, подчинился, хоть мог отказаться и ни в чем не участвовать. Но почувствовал себя безвольным, слабым, во всем раздавленным человеком. То есть как же, почувствовал — стал таким. И вот оказывал услуги похоронного агента… Профессор ничего не прощал, именно поэтому говорил не с ним, а с матерью — и распоряжался… Ну да, все оказались в его распоряжении, потому что, ничего не обещая, дал шанс что-то заслужить. Объявился, когда быстренько получил в больнице, где умерла сестра, справку о ее смерти, ключи от квартиры, паспорт…
Поставил в известность, что уже заказал гроб, автобус до крематория, кремацию, как будто это что-то значило и он окончательно доказал кому-то свое право, только свое! Хоть никто, кроме него, ни на что не претендовал, потому что никак бы не смог оспорить это его право, нет, даже не право — а первенство, что и было понятно.
И, конечно, экономил средства.
Будущий миллионер, экономил свои миллионы…
Стал еще бережливей, чем был!
Утром с ним поехала Саша, кто же, если бы не она.
Уже стоял автобус — тот, в котором не было людей и дожидался гроб.
Все таяло в середине февраля.
Небо упилось грязной влагой.
Зима помешалась: вдруг, чуть ли не за одни сутки ослабев, потеряв себя.
Пошла по миру, бросив свое же — растекаться, растаскиваться…
Огрызает ледышки, лакает из луж, задыхается, гниловато пахнув теплом, кажется, прямо в лицо… Шаталась, бродила… И здесь, по двору.
Так похож был этот раскисший февральский двор на кладбище…
Прогулочный, покрыт трухлявой наледью — она истыкана следами, точно бы прошли целые толпы.
И вот следы вымерли — а в дырах этих, как в лунках, водица.
Обглоданные скамейки торчат из тающих куч.
Пока невидимые, покоились аллейки — сугробики рядом с черными деревьями-крестами, в которых путалось и трепыхалось, как пойманное, воронье.
Двор больницы — безлюдный и жуткий, как будто это после взрыва остались стены… без крыши, но с окнами внутри. Сотни одинаковых темных ячеек, они для кого-то безымянных: колумбарий. Панельные, сомкнутые прямоугольником белые корпуса, шесть отвесных этажей. Сверху падает, бьется, громыхая, что-то обледеневшее. Льется вода. Звонко, шумно, гулко. Слышишь — а небо прямо над головой опрокинулось, пустое, ни капли в нем, ни звука. Но двор в состоянии какого-то неумолчного брожения, шумный. Слышно и все, что за стенами, суету, обыденность: человеческий рой. Больница проснулась. И в эти часы в ее стенах творилось, наверное, все самое главное… Кто-то поступал. Кто-то выписывался, освобождая койки. Кто-то передвигался по кругу больничных процедур. Кто-то умирал.
Морг в подвале — за оцинкованной для вечности дверью. Ее солидно распахнул пожилой, но крепкий санитар. Показать себя за ним появился, как из-под земли, еще один в белом халате — озираясь и щурясь на дневной свет… Торговались, похожие жадностью на мясников. Выгрузили гроб, предложив тут же в услугу женщину, очень, наверное, пьющую, но смиренную, тихую… “Это Зина. Она вам покойницу обмоет, приготовит. Будет стоить пятьсот рублей”. Зина кивала, почти кланялась, согласная на все…
И солидный принял оплату — а ее увел обратно, в подвал.
Через какое-то время она застенчиво выглянула, спросила: “Смертное при вас?”.
Ни о чем таком он не знал — дядюшка ничего не передал и не сказал…
Профессор обо всем забыл — и вопил в свой мобильный, пока не сообразил: пусть крышку гроба заколотят.
Солидный ухмыльнулся — пожалуйста!
Согласился на сто рублей — и еще получил за простыню.
Зина радостно ее предъявила, больничную: хоть что-то чистое и белое. Стараясь, пристала: “Накрывать или обернуть? Я красиво сделаю, вы не сомневайтесь! Вы не подумайте, я это бесплатно!”.
И еще пролепетала вдруг: “Или, может, запеленать?”.
Но одна не смогла — позвав из подвала кого-то на помощь.
Санитары пропали: вдвоем ушли искать молоток и гвозди.
Он стоял — и не двигался.
Саша, она сжалилась над ним, спустилась туда, кутать старуху…
Подумал: ведь она не боится ни крови, ни трупов…
Действительно — наружу вышла спокойная.
Заколотили гроб.
Все было готово.
Солидный объявил, что надо бы еще прибавить за труды… Он перебил, не выдержав — “Cколько?” — и тот начал спокойно подсчитывать: “Туда-сюда. Побольше центнера будет. Cто рублей… Пятьсот… Сто… Туда-сюда. Итого…”. Саша молчала. Но, когда рассчитался с ними, слышно сказала: “Какие же скоты”. Он почему-то оскорбился: это ему стало больно… Она же ничего не хотела чувствовать, понимать — одна, в стороне. Солидный, все услышав, ухмыльнулся, буркнул себе под нос: “Ну, да…”. Но уже громко сказал, на прощание: “Счастливого пути!”.
Автобус ритуальный, в котором только они с Сашей — и гроб.
Пахло бензином, именно бензином.