Я сидела на лавочке, на остановке «Курский вокзал», и плакала. Мимо спешили люди, проносились машины. На меня никто не смотрел. Светило солнце, на тротуарах искрился только что выпавший, еще не затоптанный снег, наверное, последний – чистый, белый, совершенно новогодний снег.
Я встала и побрела в сторону Покровки.
2.29
– Ну что, передала конверт? Долго ты… – В словах Косой я уловила усмешку. – Мы тебя к одиннадцати ждали. Теперь надо съездить на Серпуховскую, в фирму «Ляссе». Была там когда-нибудь?
– Приехала? Давай дуй на Серпуховку, – услышав наш разговор, выглянул из кабинета Корольков. – Отдашь им пленки, пускай переделывают. Только быстро! Одна нога туда, другая обратно.
О нет, моя карета слишком засиделась в тыквах. Надо эту лавочку прикрывать. Сейчас или никогда. Проживу и на электросенсах.
– Я не поеду.
– То есть как не поедешь?
– Так: не поеду.
– Не понял!
– У вас появилась вакансия, – говорю я устало. Никто, кроме босса, не слышит меня, редакция живет обыденной жизнью.
– Завтра уже апрель, – говорит Узьминичне Косая и снимает с гвоздика откидной календарь. Ей не терпится, должна же она, менеджер по календарикам, хоть в чем-то себя проявить. Я оборачиваюсь и вижу, как в веере страниц мелькает голубая надпись «Март» и сменяется новой цифирью.
3
Мы сидим в кондитерской «Бейглз», за столиком, похожим на каплю, Пал Палыч читает мой черновик, и я вижу, как карандаш, вначале лежавший в его руке неподвижно, начинает плясать по листу.
Я хмурю брови и недовольным кивком спрашиваю, что, мол?
– Потом.
Но я тяну лист на себя, вижу подчеркнутый пирожок, и ему приходится объясниться.
– Лерочка, здесь небольшая неточность. Вот смотрите. «Косая жует пирожок из французской пекарни». Если пекарня французская, – то она должна жевать круассан, – понимаете?
– Что вы, – сказала я как можно мягче, чтобы не обидеть его, моего золотого редактора. – Если человек хороший, то он красивый, а если плохой, то смазливый. Это же Косая! Да пусть она его хоть на Монмартре купит – в ее руках любой раскруассан что кулебяка псковская.
– Добрая-добрая, ласковая кобра я! – с довольным (нет, ей-богу!) смешком подводит итоги Пал Палыч. – А что такое «абецедарный»?
– Алфавитный.
– Точно? – засомневался Пал Палыч. – Что-то я такого слова не встречал. Может, лучше сказать «картотечный»?
– Точно, точно. Давайте оставим.
– Славянофилы бы вас не одобрили…
– Но вы-то не славянофил. Вы – одобряете?
– У вас еще третьего плана не хватает – от лица выкинутых игрушек. Такая гофмановская новелла в виде вставки…
Пал Палыч дочитал отданный на растерзание рассказ, взглянул на меня и принялся ковырять вилкой блинчик.
– Могу я поинтересоваться: история, описанная вами, приключилась реально?
– Конечно, я могла бы и не сознаваться, – но вообще-то реально.
– И где теперь эта кукла? Она цела у вас?
– Нет. Я забыла ее в такси.
– Лерочка, вы меня убиваете! Неужели нельзя было как-то найти, позвонить в таксопарк?
– Это был частник. И потом, я подумала, это смешно – давать объявление о пропаже какой-то помоечной куклы…
У небожителей
– Па-адъем! Просыпайтесь. Перерыв.
Я разлепляю глаза, сонно моргаю. Еще только половина восьмого. Как медленно ползет стрелка часов.
Я восседаю на троне. Среди офортных станков, подрамников и гипсовых аполлонов. Роскошный с виду бицеллий сооружен из трех фанерных ящиков от платяного шкафа, окутанных драпировками – античные складки струятся до самого пола, – и, чтобы мягче было сидеть, увенчан бархатным пуфом. Конструкция именуется постановка, сооруженье опасно шатается, кренится от взглядов и сквозняков – страшно даже положить ногу на ногу. На таком троне чувствуешь себя самозванкой, дворовой девкой, ряженной в барское платье; в лучшем случае фрейлиной, прокравшейся ночью в тронную залу, никак не императрицей!
Это продолжается четыре часа: четыре сеанса с пятнадцатиминутными перерывами.
Мастерская находится в генеральской квартире, семнадцатый этаж Дома на Котельниках.
– До одиннадцати лет я жил в Кремле. – В перекуре мы стоим с Максимычем у окна и смотрим на рубиновые звезды. – Ужасно было скучно! Территория ограниченная, кроме нас, всего пять-шесть семей, детей почти нет, на улицах ни души, одни часовые на посту… Вечерами гуляли с отцом вдоль Кремлевской стены – караульный кричит: стой! – Стою, хоть дой! это Кустов со сменой идет, я представляю бравого генерала, сын саратовского дворника, дослужившийся до Кремлевского полка, а потом построили этот дом – и мы переехали сюда: отец всегда хотел жить с видом на Кремль. Панорама из мастерской прекрасная, башни со звездами, крыши, Большой Устьинский мост, небесно-голубая колокольня Троицы в Серебряниках, трамваи вдоль Яузы, далекие арочные окна «Детского мира», ротонда синагоги, замкнутое каре корпусов академии Дзержинского – как декорации на исполинской сцене, единственный недостаток сего вознесенного на высоту птичьего полета райка – изматывающий, неодолимый холод. Когда ветер с Яузы, не спасают ни батареи, ни рефлекторы: в прошлом добротные, вручную вырезанные рамы совершенно рассохлись, и по квартире гуляют ужасные сквозняки. В такие дни хозяева ходят в куртках. У нас тут как в замке, жалуется Тина, сосулек только нет на люстрах! зимой всегда так, особенно когда батареи отключат, это они любят, у нас уже несколько цветков погибло: просыпаешься – монстера без листьев. – Бр-р! повторяет вслед за мамой Маша. Ну и холод сегодня! – А думаешь, легко было принцессам? Принцессам в замках? надо же ее хоть как-то подбодрить, да уж… Кутаясь в синюю болоньевую курточку, Маша провожает меня до лифта.
Дом ее и впрямь похож на замок – высотка у Большого Устьинского моста, бронзовая табличка у входа: «Памятник архитектуры. Архитекторы Чечулин и Ростковский. 1949–1952 гг.», – башни, зубцы, ощерившиеся химеры на стенах, шпиль с гербом, галереи и переходы; с одной стороны Яуза в качестве рва, с другой – Вшивая горка в качестве вала. Только бойниц с подтеками застывшей смолы не хватает. Куда-а?! – едва сделав шаг по направлению к лифту, я уже под прицелом четырех пристальных глаз: воинственные вахтерши преграждают путь, как стражники, смыкающие пред незваным гостем алебарды, к Кустовым? Сейчас проверим. Сейчас позвоним. Но надо отдать должное тренированному церберскому глазу: с одного раза запомнив – не останавливали больше никогда.
Моей принцессе шестнадцать лет, хочет стать актрисой, учится в школе при Театральном училище имени Щепкина, родители художники, преподают в Полиграфе рисунок и живопись, вечерами дают частные уроки. Папа, Максимыч, великанского роста, бородато-благообразный, почти седой, на носу очки, дужка примотана изолентой. Тина тоже высокая, худая, длинноного-длиннорукая, узкое аристократическое лицо, нос с горбинкой – профиль императора Сульпиция Гальбы с древнеримского асса.
У Кустовых две пары борзых и кот Вакса. Борзые порода крупная, взрослому человеку по грудь, но их не видно и не слышно: не ходят – перетекают по комнатам, как рыбы в аквариуме, задумчивые и меланхоличные; максимум, что себе позволяют, – ткнуться узкой мордой в колено или в ладонь – и сразу же отойти. Боба, Бася, Чача, Цара – я так и не научилась вас различать, это они только дома такие смирные! летом на даче трех кошек задрали. – Как же Вакса? – А Вакса хозяйское: трогать нельзя. Маша выгуливает собак в два захода, по парам – со всеми сразу у нас только Максимыч справляется; о да, Максимыч со своими борзыми – как Аполлон с взметнувшейся квадригой: из рук натянутые струны поводков, сметая все на пути, собаки врассыпную бросаются из лифта, рвутся со всех ног на улицу… По дороге домой картина меняется – вальяжно гарцуют, ступают, как балерины, хрупкими лапами, осторожно и мелко.
Обстоятельства, при которых я впервые увидела Принцессу, как, впрочем, и она меня, были, мягко говоря, нетривиальными, и стыдно мне до сих пор. Зажав рукою рот и сдерживаясь из последних сил, я бежала по коридору в сортир. Меня тошнило. Коридор повернул в сторону кухни, и я попала в ее поле зрения. Она сидела за столом, слегка раскачиваясь на табурете, и пила чай. Я успела заметить только то, что она очень красива, – рядом с такими людьми я начинаю стесняться собственного лица. Она испуганно взглянула на меня, не понимая, что происходит. Длинные волосы, очень похожа на маму… больше думать о ней я не могла. Едва я захлопнула дверь туалета, как у меня начался форменный блевантин. Собственно, блевантин – словечко Розочки Тархановой: она любила выпить и часто за то расплачивалась. Розочка – призрак из моего отрочества: могла бы стать властительницей дум, когда бы ни была такая дура. Жила на Арбате. Староконюшенный, тридцать три, типичный доходный дом начала века по соседству с неприступным кварталом дворянского гнезда, подъезд с помпезными лестничными маршами, высокие потолки, пол выложен плиткой, на ней изящным дореформенным шрифтом – имя заводчика, что была за мануфактура, я за давностью лет позабыла, и не выясню, наверное, никогда, ибо идти в тот дом уже не к кому, а если я и решилась бы просто так, посмотреть, ничего бы из этой затеи не вышло: до кодовых замков шанс еще оставался, теперь времена изменились и просто так уже не попадешь, да и незачем, собственно.