Здесь же ей, Лоре, пришлось переквалифицироваться в простого бухгалтера, вести в фирмах-однодневках двойную документацию, пряча их доходы от налогов, рискуя потерять не только работу, но и свободу. Выкарабкалась в конце концов, нашла приличное место, сейчас руководит аудиторскими проверками. А тут он со своими претензиями. Предлагает ему Лора деньги за его квартирную долю, лишь бы отстал. Не хочет. Ему кажется – он, приезжая, отцовский долг исполняет, а на самом деле от одиночества спасается… Что-что? Помочь ему в этом? Ради прошлых чувств? А если сейчас нет никаких чувств, кроме раздражения?.. Со стороны легко советовать, про память о прошлом говорить… Нет, с дочкой пусть видится, но вмешиваться в её жизнь не имеет права.
И тут Лора резко переменила тему (в её интонации прорезался деловой напор): нет ли у него, Потапова, знакомств в театральном мире – рекомендовать Вику в училище? Очень нужно! Хотя бы телефончик какой-нибудь, дальше она сама раскрутится. Не удержалась – похвасталась: за все эти годы работы в разных финансовых структурах научилась ладить с людьми. Был бы телефон – мобильный желательно, – а уж она своего добьётся.
Возникла вдруг пауза: послышался стук трубки, брошенной на твердую поверхность, какой-то шум, чьи-то голоса. И ещё с минуту Потапов вслушивался в чужую, непонятную «аудиожизнь», пока снова не услышал (на этот раз неузнаваемо резкий) голос Лоры. Это был крик, адресованный не ему, а тому, кто стоял у неё в прихожей.
– Явился! – кричала она. – Посмотрел бы ты на него! Лицо в ссадинах! Грязный и мятый – прямо бомж какой-то. Где ты был? Я в милицию хотела заявлять! Где?
Трубка опять брякнулась, втягивая в себя перебивающие друг друга голоса. Наконец её снова взяли.
– Потапов, не слушай её! – Дубровин, судя по возбуждённому голосу, был явно нетрезв. – Случился небольшой инцидент. Ну, скажем так – конфликт поколений! Ха-ха! В милиции ночевал – в «обезьяннике». Море впечатлений! Попозже расскажу…
Через четверть часа он появился в трубке снова. Был так же возбуждён, говорил, не заботясь о том, слушают ли его лихорадочно весёлую исповедь. Судя по всему, ему нравилось то, что с ним случилось. У него возникло новое понимание нынешней жизни. Да, этой ночью он был на её краю, чуть с него не сорвался, хотя, впрочем, да, сорвался, но остался жив… Зачем?.. Ха-ха!.. Да, наверное, затем, чтобы рассказать ему, зануде Потапову, живущему по скучному расписанию, своё приключение… Он рассказывал часа два, не меньше, прерывался ненадолго – брякал трубкой, уходя куда-то, затем продолжал снова, вспоминая чуть не по минутам вчерашний вечер и минувшую ночь.
Дубровин, по его словам, просто бродил по Москве. Совершенно бесцельно. Будучи в ностальгически минорном настроении. Город стал другим, можно сказать – неузнаваемым. Улица Кирова теперь, оказывается, зовётся Мясницкой. Там чёртова уйма разных ресторанчиков и кафе – представить такое в прошлые годы было невозможно. В одном из них он слегка выпил. А потом ноги сами привели его к Чистым прудам, где он обычно встречался со своими пассиями.
Там, у входа в метро, окружённого ярко освещёнными магазинчиками и кафе, клубился молодой народ. Звенели визжавшие на повороте, у начала бульвара, трамваи. У подножия бронзового памятника Грибоедову, обрамлённого внизу барельефом, изображавшим обывателей Москвы первой половины девятнадцатого века, в тёплом вечернем сумраке маячили ожидающие фигуры. Дубровин стал всматриваться в их лица. Зачем? Померещились знакомые?
Он пересёк улицу, обнаружив себя возле Главпочтамта, вошёл в арку двора, поднялся на второй этаж, где выдавали письма «до востребования». Постоял, словно бы вспоминая о каком-то незавершённом деле. Подошёл к окошечку и зачем-то протянул паспорт, хотя здесь ни от кого ждать письма не мог. Хмурая женщина с блёклым лицом, утонувшем в рыжих кудряшках, ничего не обнаружив на его имя, возвратила ему документ, посмотрев с непонятной неприязнью.
И тут, повернувшись, он замешкался. Ещё раз взглянул на женщину – уж не прежняя ли знакомая? Нет, не похоже. И всё-таки не уходил. Ноги, словно окаменев, вросли в кафельный пол, превращая его, Дубровина, в истукана, навсегда обречённого стоять у этого окошечка. Он вдруг вспомнил другую женщину – ту, которая настойчиво звала его в загс. Для неё он тогда приготовил и послал поддельное письмо самому себе, якобы из Иркутска, якобы от одной из жён, звавшей его приехать по случаю болезни «младшенького». Здесь, у этого окошка, рядом с той женщиной, пришедшей к нему на решающее свидание, он изображал тревогу, читая изготовленное им самим послание, и протянул потом ей – как свидетельство их вынужденной разлуки.
Вспомнилось её лицо, мгновенно ставшее мокрым от слёз. И – состояние жуткой неловкости от собственной выходки. И – мелькнувшую было мысль, не обернуть ли всё шуткой. Нет, довёл до конца «операцию отторжения». И теперь, спустя почти два десятка лет, стоял на том же самом месте, и виделось ему то же самое лицо, искажённое гримасой плача. Словно оно все эти годы оплакивало здесь неслучившуюся их семейную жизнь.
– Вам плохо? – услышал он голос женщины из окошечка. – Дать таблетку?
– Нет, спасибо. – Он наконец очнулся. – Я просто задумался.
– Не расстраивайтесь, вам ещё напишут.
– Теперь вряд ли.
Он спустился на первый этаж, вышел на улицу и снова направился к метро. Обогнул стоявший там трамвай, задержался у памятника Грибоедову, возле толпы молодых людей, одетых в чёрное – чёрные плащи, шляпы, чёрные кожаные штаны с множеством металлических заклёпок, чёрные, до пят, платья и вычерненные до синевы волосы, упавшие на хрупкие девичьи плечи. Эта странная молодёжь о чём-то переговаривалась, чему-то негромко смеялась. У одного из ребят, с пиратской косынкой на голове, была в руках гитара, усеянная чёрными звёздами. «Съёмки фильма?» – подумал Дубровин, но, не заметив ни софитов, ни кинокамер, ушёл озадаченный. Он шёл по бульварной аллее, пытаясь вспомнить, как звали ту его пассию, с которой он навсегда расстался после сцены на почтамте, но память, перегруженная роем имён, её имя выдавать ему не хотела.
Был тёплый весенний вечер, свежо блестела в свете фонарей молодая листва. Людской поток тёк мимо скамеек, занятых плотно сидящими парочками, поражавшими Дубровина своей раскованностью: они громко смеялись, пили баночное пиво, что-то кому-то заполошенно кричали в мобильники, ели салаты из купленных в киоске прозрачных упаковок. И без конца целовались. Нет, не демонстративно – с таким пренебрежением к окружающим, так упоённо, будто, кроме них, в этом сквере и в этом мире никого не было. «Типичное уединение в толпе», – морщась, констатировал Дубровин.
Он обошёл пруды, дробившие в подвижном чёрном зеркале огни ярко освещённого подъезда театра «Современник», удивился обилию мелькавших у берега уток. Вернулся к метро. Медлил – уезжать не хотелось. Здесь, на ступеньках, тоже толклась молодёжь; его, неподвижно стоящего, обходили как нечто неодушевлённое – ни один встреченный им взгляд не задержался на его лице. И тут он увидел распахнутые стеклянные двери кафе, зажатого плотно стоявшими вокруг магазинчиками. Да, конечно, надо чего-нибудь выпить, иначе до предела сжатая внутри пружина разорвёт на клочки.
Там было тесно. За низкими пластиковыми столиками, на мягких креслах, обитых кроваво-красным дерматином, молодёжь угощалась пивом. Там Дубровина раздражало всё – громкие голоса, треск мобильников, сладкое вино, которое он закусывал липким пирожным. И даже – улыбавшаяся девушка за буфетной стойкой. Он зачем-то попросил у сидевших рядом соль, хотя солить ему было нечего. Его услышали лишь с третьего раза – не удивившись, подвинули солонку и тут же забыли о нём. Будто его не было. Вино не помогло, а пружина требовала освобождения, и он вдруг услышал собственный голос:
– Слушайте, молодёжь, что вы всё кричите? Неужели нельзя потише разговаривать?
На него воззрились с изумлением. Щуплый паренёк, подвигавший солонку, сказал ему: