Андрей подумал, что последние годы живёт в гармонии со временем.
Чужие страсти не трогали Андрея, волновались где-то там, за горизонтом.
— Андрюша, тебе скоро сорок, — сказала однажды жена, — посмотри на себя в зеркало.
— Зачем?
— Время баюкает тебя, как любимое дитя. Ты уже лет десять совершенно не меняешься. Кстати, в солнечный день… а? Обрати внимание…
— На что? На что я должен обратить внимание в солнечный день?
— На тень. Может быть, у тебя уже нет тени? — засмеялась жена. — Ты заложил душу? Почему ты не стареешь?
Андрей пошевелил пальцами в свете лампы. Словно два огромных таракана поползли по обоям тени!
— Я шучу, — сказала жена.
— Тень, — пробормотал Андрей, — тень…
Слово было мягким, как воск, бессильным, как лопнувшая тетива, одним лишь слогом «те» жила в нём память о былом напряжении. «На первый взгляд странно, — подумал Андрей, — что заложившие душу лишались именно тени, куда резоннее было лишать их телесной оболочки, то есть превращать в тень… Хотя кому тогда бы пришла охота уступать бессмертную душу? Какая радость быть бесплотной тенью? Наверное, здесь, как и во всём, извечная двойственность: тело лишается тени, а душа тела, то есть утрачивает кровную связь с происходящим…»
— О чём ты думаешь? — заботливо спросила жена. В глазах её читалась готовность разделить с мужем любую думу.
— Меня пугает слово «тень»… — прошептал Андрей, наблюдая, как тревога в глазах жены сменяется недоумением, а потом и недоверием, неужели муж опять её дурачит?
…А далёкие берега минувшего между тем обретали реальность, в их извивах возникали и пропадали знакомые с детства лица. Андрей подумал, что, припоминая какой-нибудь эпизод, он и понятия не имеет, какой тогда был год. Время давно утратило для него безликое календарное исчисление. Другие вехи свидетельствовали о времени. Сейчас, вглядываясь в них, Андрей дивился их произвольности, необязательности, не мог разобраться: следствие ли они проклятого нечто или же, напротив, призваны его замаскировать — отвлечь, увести Андрея по ложному следу.
Вот откуда, например, замшевая куртка?
…Ах, какая была куртка! Почти невозможной казалась она в Москве во второй половине пятидесятых, когда угрюмые серые тона доминировали в одежде, когда полосатый свитер, башмаки на толстой подошве, неведомый доселе шейный платочек казались немыслимым и угрожающим новаторством. Однако же у Андрюши куртка имелась — французская, мягкая, замшевая, цвета бискайского песка, подобная лионскому бархату на ощупь.
Не только над модой, но как бы над самим укладом тогдашней жизни приподнимала куртка, маячили за ней некое избранничество, полёт — одновременно страшноватый и сладостный. Никелированные пуговицы ловили солнце, хмурились в плохую погоду вместе с небом. Десятый класс тогда заканчивал Андрюша, и даже уроки садился делать в куртке: попишет-попишет в тетрадь, а потом зачем-то пощупает рукава куртки, почему-то именно там была самая мягкая, ласковая замша.
Множество курток перебывало впоследствии у Андрея, однако не доводилось ему более испытывать столь страстного, почти физического наслаждения от обладания вещью. Возникла даже мысль, что определённая пустота в душе была заполнена в тот момент, ибо наслаждение, как полагал Андрей, — это именно заполнение пустоты, над которой человек не властен, утоление жажды, где каждый выбирает напиток по вкусу, и по тому, каковы наслаждения, можно судить и какова душа человека.
Сейчас, спустя много лет, постаревший, давно уже измеряющий всё на свете такой удобной и универсальной единицей, как собственное благо, Андрей подумал, что слишком, уж запомнилось ему ощущение той радости, стало как бы эталоном. Многие последующие радости по куда более достойным поводам не шли в сравнение с той курточной, потому что имели естественные человеческие пределы, в то время как курточная была беспредельна. И только сейчас Андрей понял — почему. Она была первична, с неё, как с фундамента, росло его здание, и неудивительно, что именно она стала одной из вех. Андрей даже смутился от странного этого открытия, как если бы вдруг многосложный какой-нибудь расчёт обернулся примитивной задачкой на внимательность, серьёзная шахматная партия закончилась детским матом.
В далёкий солнечный день отец, ведущий архитектор, вернулся из Франции, достал из чемодана и бросил ему через всю комнату диковинную куртку. Ещё не знал Андрей, что именно бросил ему отец, а сердце уже билось и подсказывало: «То, что надо! То, что надо!» Мгновение всё, что было до куртки, казалось несущественным, всё, что после, — ясным, осознанным. Но память сейчас не хотела ясного, осознанного, тянула туда — под фундамент. Андрей понял: там прячется загадочное нечто. Удивился предательскому свойству памяти — в чувствах, как бы и не тронутых тленом времени, в красках, в мельчайших подробностях преподносить давно минувшие, осознанно забытые картины. И не утешиться было великой строкой: «Где стол был яств, там гроб стоит…» И в мнимом гробу, и под фундаментом загадочное нечто, оказывается, лишь спало летаргическим сном, ныне же зачем-то протягивало сквозь годы бесплотные, призрачные руки.
Андрей вспоминал, что за жизнь была у него тогда. В квартире, окнами выходящей в парк. На даче из красного кирпича. Не многие его сверстники могли похвалиться такой жизнью. Дача окнами первого этажа смотрела в сад и лес, точнее, в лес сквозь сад, но Андрей тогда не замечал леса, потому что жизнь казалась ему охраняемым, ухоженным садом. Второй этаж был без окон, зато со стеклянной крышей. На втором этаже находилась отцовская мастерская. До вечера дневной свет плескался в мастерской, ночью же отец почему-то предпочитал работать при свечах, и часто, взбежав наверх, видел Андрей два трезубца со свечами на огромном, как поле, столе, отца, склонившегося над чертежами и рисунками. Едва колеблющиеся язычки огня — две жёлтые бабочки — отражались в тёмном окне-потолке. Звёзды небесные словно посылали им привет с бессмертного неба. Когда отца не было на даче, Андрей любил сидеть ночью в мастерской при свечах. Просто так, без дела. Странное родство свечи и звёзды небесной открылось тогда Андрею. Душа смутно волновалась, звала куда-то. Но не понимал Андрей — куда? Не знал, что с ним будет, кем станет. Безмолвствовало на этот счёт ночное небо…
Мечтаниями и одиночеством была тогда полна Андреева жизнь. Не было матери. Только выцветшая фотография в довоенной кожаной рамке. Коротко стриженная девушка с резкими чертами лица, в кофточке с отложным воротничком. Андрей лишь знал, что её звали Вера, она была студенткой в институте, где отец был преподавателем. Во время войны ехала на поезде, попала в бомбёжку. Погибла.
— Как же ты отпустил её одну? — спросил Андрей у отца.
— Видишь ли, — ответил отец, — к тому времени мы уже не жили вместе. Я узнал, что она погибла, только после войны.
— А почему вы уже не жили вместе? — поинтересовался Андрей.
— Мне кажется, — на лице отца появилось выражение какого-то незабытого отчаяния, — она чересчур серьёзно относилась к некоторым вопросам теории градостроительства.
— И всё?
— Её курсовая работа принципиально противоречила господствующим в те времена взглядам, я бы даже сказал, законам.
— Как же так? — удивился Андрей. — Она была студентка, а ты преподаватель и её муж. Почему она тебя не послушалась?
— Тогда была особенная молодёжь, — усмехнулся отец, — и твоя мать была типичной её представительницей. Когда её исключили, она уехала на стройку куда-то на Украину.
— А я?
— Видишь ли, тогда дети не казались чем-то таким, что… ну может, что ли, привязать женщину к мужу, к дому.
— И ты не искал её?
— Нет, — твёрдо ответил отец.
Сколько ни вглядывался Андрей в резкие черты на фотографии, не мог ощутить родства с этой девушкой, не мог поверить, что он её сын. Девушка могла быть студенткой, работницей, героем, кем угодно, но… не матерью! До школы за ним смотрели нанимаемые няни, а потом никто. Андрей не знал материнской любви, следовательно, не испытывал сыновней. Отношения же с отцом… О, это были с самого начала совершенно мужские отношения.