Они миновали небольшой храм, и Герсаккон вдохнул запах запекшейся крови; его не мог заглушить даже аромат воскурений. Божество жило в запахе горелого мяса и крови. Все остальное было лишь декоративным фоном. Прижатый к боку нож в кожаном чехле он ощущал как жезл, в котором чудом сохранился весь великолепный трепет жизненных сил весны.
Кабак, куда они пришли, находился снаружи крепостной стены, на небольшой пустоши между торговыми доками и прекрасными садами; вдали, к северу, виднелось кладбище. Герсаккон избрал этот кабак потому, что прямо над водой здесь был балкон, пахнувший разъеденным соленой водой деревом. Герсаккон провел Барака через переднюю комнату, где пили вино матросы со своими женщинами.
— Балкон свободен? — спросил Герсаккон прислуживавшего раба.
Нет, там сидели двое мужчин. Герсаккон сунул слуге несколько монет, приказав пересадить этих людей в другое место. Когда те ушли, он вместе с Бараком вышел на балкон.
— Здесь нам будет удобно, — сказал Герсаккон.
Барак огляделся вокруг.
— Да? — спросил он, рассеянно взглянув поверх воды на горы.
Герсаккон снова увидел в его глазах это безвольное оцепенение обреченной жертвы и ощутил ответное давление ножа на боку. Когда стемнеет, он вонзит нож в сердце или в горло Барака — он еще не решил куда, хотя это было важно, а затем сбросит тело в воду. К тому времени в кабаке будет шумно, все перепьются, и когда он будет уходить, никто не обратит внимания, прошел Барак впереди него или нет. Он ощущал Барака как какую-то давящую на него ношу, которую он должен сбросить, чтобы выпрямиться, как затмевающую жизнь завесу, которую он должен сорвать, для того чтобы вступить в реальный мир. Мысль, что он потом будет выходить через шумный, пьяный кабак, давала ему бесконечное облегчение и радость, ощущение завершенности. Казалось, сразу переменятся все течения жизни, мир будет вывернут наизнанку. В один миг волшебной, грозовой силы удар приведет центр и окружность жизни к стремительному слиянию, а потом центр растянется в свободную окружность действия, и все, что сейчас душит и разрывает его на части, будет удержано в центре.
Единственное, что осталось сделать, — это определить, когда и куда нанести удар. Последнее — куда нанести удар — его особенно волновало. Барак сидел на деревянной скамье с мягким сиденьем, а Герсаккон на складном стуле. Их разделял грязный колченогий кленовый стол, весь испещренный вырезанными именами и знаками завсегдатаев. Слуга принес большую бутыль лучшего сицилийского вина. Они процедили вино через грязную полотняную тряпочку и разбавили его водой.
Барак выпил и постепенно стал возвращаться к жизни, беспокойно осматриваясь и мотая головой. Наконец он повернулся к Герсаккону:
— Зачем ты привел меня сюда? — В его голосе не было подозрения, он задал свой вопрос лишь потому, что в нем опять стал пробуждаться интерес к окружающему. — В конце концов, друзья мы с тобой или нет? Право, не знаю. Ты все снова и снова входишь в мою жизнь, и я не знаю, проклинать мне тебя или благословлять. — Не получив ответа, он простер к Герсаккону руки. — Ну, да это и не важно. Скажи мне, как по-твоему, допустимо ли, чтобы сын ударил отца по лицу? По лицу, по нижней части лица. А впрочем, все равно по какой.
— Должно быть, серьезное дело — быть отцом, — сказал Герсаккон, подавшись вперед, взволнованный возникшей у него новой мыслью. Он покачал головой. — Я думаю, мне было бы страшно уснуть, если бы я был отцом. Но ты спрашиваешь не об этом. Мне кажется, когда придется держать ответ перед судом смерти, наше сердце будет обвинять нас и никакие уловки, с помощью которых мы обычно пытаемся заглушить голос совести, не помогут. По моему мнению, впрочем ничего не стоящему и противоречащему всеобщему мнению, не ударить отца такое же проклятое дело, как и ударить его. Начать с того, что родство ложно и сомнительно… Один мой друг, которого я очень уважаю, считает, что сын с богословской точки зрения, как эманация, существует вне времени и, следовательно, так же стар, как и его отец. Это интересное умозаключение, ведущее, может быть, — если оно будет правильно понято, — к миру, в котором закон становится свободой. С другой точки зрения, это, может быть, просто безумие.
Барак выпил еще вина и откинулся назад, судорожно мотнув головой. Герсаккон принял предзнаменование. Он поразит жертву в горло. Теперь, когда у него не оставалось больше сомнений, он почувствовал прилив симпатии к Бараку. Он перегнулся через стол и погладил его руку. Барак посмотрел на руку Герсаккона и насупился.
— Ну вот мы и встретились, — произнес он наконец. — Я хочу сказать, ты как раз тот, кого я хотел увидеть. — Он посмотрел на Герсаккона с мольбой. — Ты много помогал мне, и у меня нет никого, к кому я мог бы снова обратиться. Если ты мне не поможешь, к утру я буду мертв.
Эти слова обдали Герсаккона холодом. Неужели бог ведет с ним нечестную игру? У него было такое чувство, точно произошло какое-то недоразумение, точно он чего-то не понял, и чтобы вновь обрести уверенность, он дотронулся до туники, под которой был нож.
— Почему?
— Потому, что она оставила меня! — вскричал Барак. — Она уехала! — Он спрятал лицо в руки и зарыдал. — Я почти ничего не ел эти три дня. Я чувствую, что схожу с ума. Ты слышишь? Из-за нее я ударил отца по лицу. Я отверг его благословение и отрекся от наследства — все ради нее. Я отказался от всего и сделал это с радостью. И единственным ответом для меня была весть, что она уехала, не оставив мне ни слова на прощанье. И у меня нет пути назад.
В Герсакконе поднялась бешеная ненависть к Бараку, ибо все шло не так, все шло наперекор. Все взаимосвязи, которые он так старательно создал в своем уме, рухнули. Барак больше не соответствовал образу жертвы, или, вернее, если он и был жертвой, то удар уже был нанесен, нанесен кем-то другим, а не им, Герсакконом. Герсаккон встал и, подойдя к ограде балкона, стукнул кулаком по перилам. Один из прутьев ограды переломился пополам. Неужели для него не было выхода? Он вернулся к столу и мягко сказал:
— Хорошо. Расскажи мне все. Я спасу тебя. — Но, не ожидая, когда Барак заговорит, притронулся к его руке и подошел к двери, чтобы заказать еду. Когда принесли лепешки и котлеты, он заставил Барака поесть.
Покончив с едой, Барак начал рассказывать. Сначала он запинался и порою, казалось, не мог найти нужных слов. Но мало-помалу он собрался с мыслями, его рассказ стал более связным. Было очевидно, что он многое понял только сейчас, когда рассказывал. Он остановился, пораженный этой новой ясностью, осветившей его переживания.
— Да, это было так, — сказал он.
Самое странное заключалось в том, что боль словно стала проходить, как будто именно его исповедь создала непреодолимую преграду между ним и Дельфион, а не ее отъезд. Он жадно смотрел в глаза Герсаккону, страстно ища в них то, что придало бы ему силы. Теперь, когда он мог сказать Герсаккону: «Она ушла!», сознание невозвратимости того, что было, покрыло все. Глаза и голос Герсаккона стояли между ним и прошлым, как будто тщательно исполненный обряд жертвоприношения и очищения отделил враждебных мертвых от живых и снова сделал жизнь возможной. Иначе бремя страха и раскаяния, преследующие людей призраки страшной кары совсем придавили бы их к оскверненной земле. Герсаккон, застывший в суровом внимании, был похож на жреца, отвращающего кару, жреца, претворенного силой обряда в бога для знаменательного мига. Из глубин его глаз лился странный свет, багровый, а затем таинственный темно-фиолетовый.
— Она уехала.
Медленно всплывало другое значение. Хлеб жизни по-новому усваивался Бараком. Любовь к женщине обернулась этим прикосновением друга и решимостью не дать отцу восторжествовать над собой. Необоримая ненависть к отцу превращалась в нем в новую любовь к жизни, в новое отношение к хлебу жизни. Нет, он не умрет.
— Не будет он смеяться надо мной!
Барак судорожно схватил глиняную чашку и изломал ее в руках, а черепки кинул в воду. Он скупо оплакал утраченную любовь и снова преисполнился решимости. Помня об угрозах отца по адресу Дельфион, он все время испытывал страх перед грозящей ей опасностью. Ему представлялось ее лицо, обезображенное наемниками Озмилка, и он в бессильном раскаянии винил себя за то, что навлек на нее несчастье. Поэтому ее отъезд принес ему облегчение, избавил его от кошмара.