Толпа застонала в муках раскаяния, унижения исповеди. Мы грешили. Из этого отчаяния родится новая надежда, решимость, временное очищение. Меж струй фимиама над порфировой лампадой возник милостивый лик. Жрица с обнаженными пурпуровыми сосками на закрытой груди исчезла за скользящим покрывалом. Песнь взметнулась вверх на невыносимо долго звучащей ноте.
Бараку казалось, что груди богини струят молоко на весь мир. На мгновение он вообразил себя быком, скачущим по пажитям неба; вдруг пение оборвалось и снова раздался крик из преисподней. Она никогда не простит меня, — подумал он. — Мне следовало бы унизиться до слез, предложить ей деньги; слезами и золотом можно добиться любой женщины.
Он стал выбираться из толпы. Женщину легко было бы достать в такой день: даже самые порядочные сочли бы похвальным для себя отдаться незнакомцу при условии соблюдения тайны, а уж о менее порядочных и говорить нечего. Правда, отцы семейств из имущих классов, не желая рисковать, запирали своих незамужних дочерей на ключ. Говорили, что когда-то женщины обязаны были в этот день отдаваться любому мужчине, который касался их кончиком пальца между грудями; так устранялись все узы и все препятствия и люди обретали потерянный рай полного единения; в этот день боги и богини были воплощены в разгуле плоти, и в этом не было греха, но один лишь отец небесный изобильно оплодотворял вспаханную землю. Однако уже давным-давно Танит ослабила потребность плоти покоряться и позволила женщинам вместо этого жертвовать всего только клочок волос. И все же чувство освобождения от обычных уз продолжало жить в сердцах людей. По крайней мере супружеские пары из низших классов считали, что обеспечили себе счастье на весь год, если в этот день обнимались на виду всех под кустом в саду, за надгробьем на кладбище или (после того, как солдаты ушли) в каком-нибудь уголке у зубчатой городской стены.
Но как раз потому, что было слишком много женщин, готовых по малейшему знаку со смехом бежать за мужчиной в ближайший закоулок, Барак не мог сделать выбора. И тут он увидел Герсаккона. Он был, как всегда, без слуги, хотя, если верить молве, стал много богаче прежнего. Барак перешел улицу, ступая по хрустящей миндальной скорлупе. Что-то влекло его к этому человеку; к тому же он кое-что надумал.
Герсаккон, склонив голову набок и сжав губы, равнодушно посмотрел на него.
— Хочу поговорить с тобою, дружище, — сказал Барак. У него было такое чувство, будто он и Герсаккон поссорились, и все же он не мог вспомнить ни одной настоящей размолвки.
— Как ты решил относительно Ганнибала?
Барак смутился. Ганнибал? Он уже давно не думал о Ганнибале. Тут он вспомнил, что когда он в последний раз виделся с Герсакконом, то был крайне взволнован запустением, царящим в военных доках, и отказом отца обращаться с ним как с равным. Он хотел ответить, что Ганнибал его вовсе не занимает, но решил вместо этого сказать что-нибудь приятное Герсаккону.
— Да, да… Но все так сложно у меня дома. Я разрываюсь между противоположными чувствами, однако, думаю, скоро найду выход. Хотя мы с тобою очень давно не беседовали, излишне напоминать тебе, что в моих глазах ты как голос моей совести. Я непрестанно спрашиваю себя: «А одобрил бы это Герсаккон?» Но не об общественных делах хочу я сейчас говорить с тобой. Сегодня неподходящий день для политики. — Он кивнул на двух девушек, улыбавшихся им из-за угла. — Наверно, вылезли из окна дома, они непохожи на потаскушек, правда?
— Похожи, — ответил Герсаккон, бросив на девушек мимолетный холодный взгляд.
— О нет, — настаивал Барак, почему-то обидевшись. — Ты слушал пение гимнов в храме? Сегодня они впервые взволновали меня. Как будто я никогда не получу прощения.
Герсаккон посмотрел на него с интересом.
— Пройдемся к морю, — сказал он. — Мимо Эмпория и мола. Мне хочется подышать морским воздухом.
— В городе было бы совершенно немыслимо жить, если бы не полуденные бризы с моря, — болтал Барак, шагая в ногу с Герсакконом. Он чувствовал себя бездумным, почти женственным, будто частично был поглощен богиней. Они прошли по узкой улице, где от обычной дневной суеты остались лишь гранатовая кожура и ослиный помет, красный каблук от женской туфли, торчащий из грязи, рассыпанный ячмень… Внезапно перед ними открылось море, сверкающее и рокочущее, словно жизнь после приступа парализующего страха. Парни в коротких туниках удили рыбу с утесов, мальчишки выкапывали им наживку. В тени скал, в кустах скрывались влюбленные пары, девичий смех и птичий гомон, доносившийся из расщелин, смягчались успокаивающим шумом моря. Семьи бедняков в своих лучших нарядах прогуливались по прибрежной тропе, окликая отставших ребятишек. Юноша и девушка под сосной пили из кувшина с широким горлышком и пели: «Малютка, твое тело нежнее плеча барашка…»
— Сюда, — сказал Герсаккон и направился к скале, которая не привлекла к себе внимания рыболовов и была слишком открыта даже для самых бесстыдных любовников. У ее подножия неугомонная кружевная пена вилась, и разрывалась, и снова вилась; даль застилалась голубовато-розоватым туманом, который солнце испаряло из застывшей тучной земли.
Барак никак не мог начать разговор.
— Мне нужна твоя помощь… — Он осекся.
— Я всегда готов помочь в добром деле, — ответил Герсаккон с иронией и, помолчав, прибавил: — Поэтому ко мне редко обращаются за помощью. — Он поднял ракушку и швырнул ее в пенистый прибой. — Мы так мало знаем о земле, правда?
— Я думаю, мы знаем довольно много, — ответил Барак неприязненно. — Разумеется, неузнанного еще больше. Некоторые красители в красильном производстве никуда не годятся…
Воцарилось долгое молчание, затем Барак снова заговорил с отчаянием в голосе:
— Я хочу твоей помощи… Речь идет о женщине…
— В таком случае ты не мог выбрать более неудачного советчика, — произнес Герсаккон, задрожав. — Я не могу тебе помочь. Его голос замер.
— Нет, нет, я говорю о Дельфион! — Вымолвив имя, Барак стал многословен. — Я хочу рассказать тебе все. Я уверен, ты сможешь мне помочь. Эти песнопения в храме убедили меня, что дальше так продолжать невозможно. Я утоплюсь! — закончил он с жаром — и он действительно верил, что может утопиться, если каждый, кому вздумается, будет его терзать.
— Что ты хочешь?
— Прошу тебя пойти и поговорить с нею обо мне. Скажи, что я по ней с ума схожу. Я не в силах жить без нее. Ты не можешь сказать больше, чем есть на самом деле.
— Но почему ты просишь меня пойти к ней? Почему не сходишь сам?
— Я вел себя по-идиотски… Мне стыдно. Я не могу показаться ей на глаза, пока не узнаю, что она меня простила. Мне некого просить, кроме тебя. Помнишь, мы были с тобою большими друзьями? Ты часто помогал мне. Кроме того, я видел, когда мы вместе обедали в ее доме, что она уважает тебя. О, каким я был дураком! Если бы я не напился пьян, ничего бы не случилось.
— С чего ты взял, что она уважает меня?
Барак вовсе и не думал этого; он сказал просто так, чтобы польстить Герсаккону.
— Я видел, как она смотрела на тебя. Но ты сказал, что между вами ничего не было. Ведь и теперь нет ничего, верно? — спросил он вдруг подозрительно.
— Не больше, чем между мной и морем, — ответил Герсаккон, снова бросив ракушку в кружевную вязь пены. — Но прежде, чем ответить тебе, я хочу знать, что за глупость ты совершил.
Снова наступило долгое молчание, и Герсаккон уже хотел заговорить, думая, что Барак задремал. Он повернулся и увидел его искаженное лицо.
— Было два случая… один хуже другого. Будь она проклята!
Он разразился яростными проклятиями, в то время как Герсаккон, отвернувшись, безмолвно взывал к морю и небу, прося опустить сверкающие покрывала стихий между ним и родом человеческим.
Барак начал рассказывать свою историю. Он бросал отрывистые фразы, делал долгие паузы и, почти задыхаясь, бил рукой по скале.
— Все! — воскликнул он наконец и в изнеможении упал на спину.
— И после этого ты хочешь, чтобы я пошел к ней?