Я терзаюсь в сомнениях ложных:
Разуверить в себе их не может никто!
И останется каждый по-своему прав,
Для меня безвозвратно потерян.
Я людей не бегу, но уверен,
Что с людьми не встречаются, их не теряв…
"Новейших из новых", Северянин в одну минуту может кому-то "бросить наглее дерзость" и кому-то "нежно поправить бант". В 1911 году он возглавляет движение эгофутуристов. "Душа — единственная истина! Самоутверждение личности! Поиски нового без отвергания старого!" провозглашает молодой поэт. Он примыкает к кубофутуристам, но вскоре расходится и с ними.
Игорь Северянин, "поэт Божией милостью", как уверяет Николай Гумилёв, имеет небывалый эстрадный успех и на выборах "короля поэтов" побеждает самого Маяковского. "Это — лирик, тонко воспринимающий природу и весь мир и умеющий несколькими характерными чертами заставить видеть то, что он рисует. — Отдаёт ему должное Валерий Брюсов. — Это — истинный поэт, глубоко переживающий жизнь и своими ритмами заставляющий читателя страдать и радоваться вместе с собой. Это — ироник, остро подмечающий вокруг себя смешное и низкое и клеймящий это в меткой сатире. Это — художник, которому открылись тайны стиха и который сознательно стремится усовершенствовать свой инструмент, "свою лиру", говоря по-старинному".
На островах
В ландо моторном, в ландо шикарном
Я проезжаю по Островам,
Пьянея встречным лицом вульгарным
Среди дам просто и — «этих» дам.
Ах, в каждой «фее» искал я фею
Когда-то раньше. Теперь не то.
Но отчего же я огневею,
Когда мелькает вблизи манто?
Как безответно! Как безвопросно!
Как гривуазно! Но всюду — боль!
В аллеях сорно, в куртинах росно,
И в каждом франте жив Рокамболь.
И что тут прелесть? И что тут мерзость?
Бесстыж и скорбен ночной пуант.
Кому бы бросить наглее дерзость?
Кому бы нежно поправить бант?
24 марта 1913 г. Александр Блок читает маме его "Громокипящий кубок" и отказывается от прежних своих оценок: "Я преуменьшал его, хотя он и нравился мне временами очень. Это — настоящий, свежий, детский талант. Куда он пойдёт, ещё нельзя сказать; что с ним стрясётся: у него нет темы. Храни его бог". В феврале же 14-го Александр Александрович так же — совершенно по-детски — восклицает:
* * *
О, я хочу безумно жить:
Всё сущее — увековечить,
Безличное — вочеловечить,
Несбывшееся — воплотить!
Пусть душит жизни сон тяжелый,
Пусть задыхаюсь в этом сне,
Быть может, юноша весёлый
В грядущем скажет обо мне:
Простим угрюмство — разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь — дитя добра и света,
Он весь — свободы торжество!
(А. А. Блок)
Блок называет его не иначе, как Игорь-Северянин: "Футуристы прежде всего дали Игоря-Северянина". Душа нерасторжима: голоса из поднебесья выкликают её одним именем. "Он весь — дитя добра и света, он весь — свободы торжество!". Тяжёлый сон жизни и угрюмая действительность циников и пошляков, от которой можно ослепнуть, не мешают поэту безумно жить. Это безумие — поэзия: она увековечивает сокровенное сущее, вочеловечивает всё, что казалось безличным, воплощает в кристалл разрозненные грани бытия и вымыслом множит формы.
Поэты устремлены в века: они не рассчитывают на то, что их вдохновение и труд будут по достоинству оценены современностью. Собеседник всегда дальний, там, за чёрной полоской земли. Поэты обращены к его духу, поэты обретают его понимание, и потому — "нет, весь я не умру". Кочующие птицы летят на север, но среди них всегда есть промежуток малый для пришлых душ. Душа поэта звучит в его заветной лире, она никуда не девается и никуда не уходит, пребывая здесь, среди нас, оберегая и предостерегая нас от мелких смут и угрюмой действительности безбожья. Душа сторожевая, паладин на часах, поэт — с неправдой воин, лучшее, что пробуждается в человеческом «я»: "и славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит".
Prelude II
Мои стихи — туманный сон.
Он оставляет впечатление…
Пусть даже мне неясен он,
Он пробуждает вдохновение…
О люди, дети мелких смут,
Ваш бог — действительность угрюмая.
Пусть сна поэта не поймут,
Его почувствуют, не думая…
Бог, отличный от угрюмой действительности; бог, вдохнувший смысл и движение во тьму. Оттуда явлен мир вещей. Не "житейскую мудрость", банальную и поверенную пошлости своей, но бога открывает поэт. Что может его гений? Может ли его поэтическое начало прокормить и утешить? Или "пусть душу грех влечёт к продаже" — мы отдадим на откуп дьяволу свои души за благостное и счастливое неведение? Каково быть Генри Уотсоном и не искать, не просить, но брать… Такие "не прощают ошибок, они презирают порыв, считают его неприличьем, "явленьем дурного пошиба…" А гений — в глазах их — нарыв, наполненный гнойным величьем!..".
Северянин — певец Эго, певец подлинного «я». Но прежде чем приписывать ему эго-изм с эго-тизмом и отождествлять его восторженные Эго-гимны с самовосхвалением и возвеличиванием себя самого, приглядимся, о каком Эго идёт речь.
Четыреста лет тому назад Рене Декарт, сидя в уютном кресле перед тёплым камином, выдвинул принцип радикального сомнения, который и поныне остаётся классическим идеалом рациональности европейского мышления. Декарт подвергал сомнению всё: от мыслительных конструкций до чувственных представлений. Не верю ничему, что вижу, слышу, чую или осязаю, — Декарт показал, что любые ощущения обманчивы и потому на них не следует окончательно полагаться. Что же не вызывает сомнения? Пожалуй, только одно начало — моё мыслящее «я», которое сомневается во всём. Отсюда возник гениальный в своей простоте вывод — "мыслю, следовательно, существую". "Я мыслю". Моё Эго, которое и есть "я сам", в котором все мои сомнения, страхи, знания и предрассудки: "я — субстанция, вся сущность или природа которой состоит в мышлении и которая для своего бытия не нуждается в месте и не зависит ни от какой материальной вещи".
У Декарта, однако, за мыслящим «я» всегда оставался Господь Бог, который создал хорошее соответствие между «я» и окружающим его вечным и вещным миром:
"Ибо, если бы я был один и не зависел ни от кого другого, так что имел бы от самого себя то немногое, что я имею общего с высшим существом, то мог бы на том же основании получить от самого себя и всё остальное, которого, я знаю, мне недостаёт. Таким образом, я мог бы сам стать бесконечным, вечным, неизменяемым, всеведущим, всемогущим и, наконец, обладал бы всеми совершенствами, которые я могу приписать божеству".
Человек не вечен и не всесведущ, и сколь бы успешно не истреблял природу, он, конечно, не всемогущ. Он далёк от мыслимого совершенства. Лишь совсем немногое роднит его с высшим существом. Более поздние мыслители напрасно забыли об этом. И только в XIX веке Иоганн Готлиб Фихте, тридцативосьмилетний ученик Канта, напомнил людям о том, что за этим мыслящим «я» обретается великое «не-Я», что за этим маленьким Эго живёт вечное и не-вещное Трансцендентальное Эго. Мы тройственны в своём союзе с миром вещей, мыслящее «я» и Трансцендентальное Эго: я, тело и Бог. Мы проникнуты этим смыслом. В него скорее нужно поверить, чем стучаться рационально. Не о том ли «Троица» Андрея Рублёва, не о том ли все мосты из средневековой мысли в угрюмую атеистическую действительность экзистенциальной эпохи?
Поэтому Игорь Северянин был понятен таким разным, но православным в своих деяниях, Николаю Гумилёву и Александру Блоку. Великое Эго говорило в нём, слагало его стихи. Он беседовал с Ним, он дышал Его кислородом, он купался в лучах Его славы, он был Его рыцарем и слугой. Мысль легко переносила его "из Москвы в Нагасаки, из Нью-Йорка на Марс". И он был светлоносен и лучезарен, он мог говорить на всех языках. Он, который ощутил этот великий мир за собой — и Лондон, и Нью-Йорк, и Берлин, этот свет, разбудивший его, — не мог не петь гимн переполнявшим его творческим силам.