Мы еще не раз поддавались панике. Каждые несколько дней до нас доходили новые слухи о приближении неприятеля. В этих случаях мы немедленно отступали в какой-нибудь другой из своих лагерей, предпочитая переменить обстановку. Однако эти слухи неизменно оказывались ложными, так что в конце концов даже мы перестали обращать на них внимание. Как-то вечером в наш амбар явился негр, посланный соседним фермером с обычным предупреждением: по окрестностям кружит неприятель. Мы все в один голос сказали: «Пусть себе кружит»,— и решили, во избежание лишних неудобств, остаться на месте. Это было великолепное боевое решение, и сердца наши преисполнились воинственной гордости — на некоторое время. Перед этим настроение у нас было самое веселое, мы возились и шалили, как школьники; но тут произошла заметная перемена: шутки и смех стали вымученными, быстро пошли на убыль, а затем и совсем прекратились,— мы все приумолкли. Приумолкли и почувствовали смутное беспокойство. Затем беспокойство перешло в тревогу, тревога — в страх. Мы заявили, что останемся на месте, и теперь нам было неудобно отступать от своего слова. Конечно, если бы кто-нибудь попробовал нас уговорить, мы быстро согласились бы отойти на другие позиции, но ни у кого не хватало духу первым заговорить об этом. Скоро в темноте началось почти бесшумное движение, вызванное общей для всех, хотя и не высказанной вслух мыслью. Когда это движение прекратилось, каждый из нас твердо знал, что не он один подобрался к стене, выходившей на дорогу, и смотрит в щель между бревнами. Да, мы все собрались у этой стены — все до единого, и все, дрожа от страха, напряженно вглядывались в просвет, где у деревьев стояли корыта для кленового сока,— там из леса выбегала дорога. Было уже поздно, и кругом царила глубокая лесная тишина! В слабом лунном свете мы различали только смутные очертания предметов. Вскоре до нашего слуха донеслось глухое постукивание, и мы узнали цокот конских копыт,— это могла быть одна лошадь, а мог быть и целый отряд. И вот на лесной дороге мелькнула какая-то фигура — неясная, словно клубящийся дым. Это был всадник, и мне почудилось, что за ним следуют другие. Я нащупал ружье и просунул ствол в щель между бревнами, от страха едва сознавая, что делаю. Кто-то крикнул: «Пли!» — и я спустил курок. Мне показалось, что я увидел сотню вспышек и услышал сотню выстрелов; и затем всадник упал на землю. Первым- моим чувством была радость, смешанная с удивлением, а первым порывом — свойственный всем начинающим охотникам порыв броситься к своей добыче. Кто-то еле слышно шепнул:
— Отлично... мы его уложили... теперь подождем остальных.
Но остальные не появлялись. Мы напряженно ждали... прислушивались... Но из леса больше никто не появлялся. И ни звука кругом, даже лист не шелохнется,— только нерушимая жуткая тишина, которая казалась еще более жуткой из-за подымавшихся от земли сырых запахов ночи. Затем, недоумевая, мы осторожно выбрались из- амбара и приблизились к лежащему на дороге человеку. В эту минуту луна вышла из-за облака, и мы увидели его совершенно ясно. Он лежал на спине, раскинув руки, грудь его тяжело поднималась, из открытого рта вырывались всхлипывающие вздохи, а белая рубашка была на груди вся забрызгана кровью. Меня оглушила мысль, что я убийца, что я убил человека — человека, который не сделал мне ничего дурного. Ни прежде, ни потом не испытывал я такого леденящего ужаса. Я упал рядом с ним на колени и стал беспомощно гладить его лоб; в тот момент я охотно отдал бы что угодно — даже собственную жизнь,— лишь бы он снова стал тем, чем был пять минут тому назад. И все остальные, казалось, испытывали то же: они глядели на него с глубокой жалостью, пытались, как могли, помочь ему, бормотали слова раскаяния. Неприятель был забыт, мы думали только об этом лежащем перед нами авангарде вражеской армии. Мне вдруг показалось, что мутнеющие глаза обратились на меня с выражением упрека,— и, право, я предпочел бы, чтобы он вонзил мне нож в сердце. Он что-то невнятно, словно во сне, бормотал о своей жене и ребенке, и я с новым приливом отчаяния подумал: «Я погубил не только его, но и их тоже, а они мне, как и он, не причинили никакого зла».
Через несколько минут он умер. Его убили на войне, на самой честной и законной войне, можно даже сказать — в сражении, и все же противники оплакивали его с такой искренностью, словно он был их братом. Полчаса мы печально стояли вокруг него, вспоминая каждую подробность трагического происшествия, гадая, кто бы он мог быть и не шпион ли он, и повторяя снова и снова, что, случись это опять, мы не тронули бы его, если бы он первый на нас не напал. Вскоре выяснилось что, кроме меня, стреляло еще пять человек; такое разделение вины несколько успокоило мою совесть, потому что как-то облегчило и уменьшило давившее меня бремя. Мы, шестеро, выстрелили одновременно, но в ту минуту я был не в себе и сгоряча решил, что стрелял я один, а залп мне только послышался. Убитый был в штатском, и мы не нашли на нем оружия. Он оказался не здешним,— больше нам о нем ничего узнать не удалось. С тех пор мысли о нем преследовали меня каждую ночь, и я не мог их отогнать. Я не мог от них избавиться — слишком уж бессмысленно и ненужно была уничтожена эта никому не мешавшая жизнь. Случившееся стало для меня символом войны: я решил, что любая война только к этому и сводится — к убийству незнакомых людей, которые не внушают тебе никакой личной вражды, людей, которым при других обстоятельствах ты охотно помог бы в беде и которые тоже помогли бы тебе в трудный час. От моего былого пыла не осталось и следа. Я почувствовал, что не гожусь для этого страшного дела, что война — удел мужчин, а мой удел — идти в няньки. Я решил покончить с этой видимостью солдатской службы, пока у меня еще сохранились остатки самоуважения. Никакие доводы рассудка не могли рассеять этих мрачных мыслей, хотя в глубине души я был убежден, что не попал в незнакомца. Закон вероятности доказывал, что его кровь была пролита не мною,— ведь до сих пор я еще ни разу в жизни не попадал туда, куда целился, а в него я целился очень старательно. Однако это меня не утешало. Для воспаленного воображения самые наглядные доказательства — ничто.
Все мое последующее пребывание на войне ничем не отличалось от вышеописанного. Мы с утомительным однообразием отступали из одного лагеря в другой и объедали всю округу. Теперь я только диву даюсь, вспоминая бесконечное терпение фермеров и их домашних. Им следовало бы перестрелять нас всех, а они вместо того оказывали нам такое щедрое и любезное гостеприимство, словно мы и впрямь его чем-то заслужили. В одном из лагерей мы встретили Эбба Граймса, лоцмана с верхней Миссисипи, который позднее, став разведчиком в армии конфедератов, прославился своей дерзкой смелостью и самыми невероятными приключениями. Внешний вид и манеры его товарищей показывали, что они отправились на войну не шутки шутить,— они это и подтвердили впоследствии своими подвигами. Все они превосходно ездили верхом и метко стреляли из револьверов, однако их любимым оружием было лассо. У каждого к луке был привязан сыромятный ремень с петлей, и каждый из них мог Даже на полном галопе сдернуть противника с седла.
В другом лагере командовал свирепый старик,; кузнец, отчаянный богохульник. Он снабдил двадцать своих рекрутов огромными охотничьими ножами собственной работы,— эти ножи приходилось держать в обеих руках, словно мачете индейцев Панамского перешейка. Жутко было смотреть, как эти молодцы под наблюдением безжалостного старого фанатика ревностно учились рубить и колоть своим смертоносным оружием.
Последний лагерь, к которому мы отступили, находился в ложбине, неподалеку от городка Флорида, где я родился,— в округе Монро. Тут нам однажды сообщили, что на нас идет полковник армии федералистов в сопровождении целого полка. Дело, по-видимому, принимало серьезный оборот. Наш отряд отошел в сторонку и принялся совещаться; затем мы вернулись и сообщили остальным стоявшим там частям, что разочаровались в войне и собираемся самораспуститься. Они готовились отступить куда-нибудь еще и ждали только генерала Тома Гарриса, который должен был прибыть с минуты на минуту; поэтому они принялись уговаривать нас немного подождать, однако большая часть нашего отряда ответила, что мы привыкли отступать и не нуждаемся для этого ни в каких Томах Гаррисах, что мы отлично обойдемся без него — только сбережем время. И вот примерно половина из наших пятнадцати человек, включая меня, вскочили на коней и без задержки покинули лагерь; остальные, поддавшись убеждениям, остались — остались до конца войны.