Ища дружбы у больших людей, человек легко поддается обольщению величия: ему со временем и самому кажется, что он большой, свет величия застилает глаза, и он в ослеплении перестает замечать прежних друзей. Те пребывают в тени, и оттого их силуэты сливаются в сплошную серую массу. А то, что, как сказал Чехов, «таланты сидят в потемках», не всеми признается за норму и разумность поведения.
Раздались первые залпы по моему роману «Подземный меридиан», — одна статья в «Литературке», вторая. И критик записной, маститый — Феликс Кузнецов. Потом и сам А. Н. Яковлев, будущий творец развала и перестройки, не преминет бросить в мой огород устрашающее предостережение: дескать, рабочих и интеллигенцию ссоришь, государство ведешь к порушению…
То была команда: закрыть, не печатать, морить голодом…
Жутковато было смотреть на нас с Шевцовым таким, как Фирсов. Вдруг как и его постигнет такая участь? Жена, дети, дача, квартира, — жизнь только начинается. А ну как вот так же… раздастся окрик с самого верха?
Ко всем страхам у таких, как Фирсов, прибавляется страх непереносимый — остаться без водки. К тому времени он незаметно для себя соскользнул со ступени, где обретаются тихие бытовые пьяницы, в разряд более высокий — в гильдию алкоголиков. Водка для него стала первой необходимостью. Он, как наркоман, дрожит и закипает нестерпимым зудом, едва хмель в нем утихомирится. Свет перед ним гаснет, он ничего не видит, — одно только жаждут все клетки воспаленного организма: водки! И какая уж тут поэзия! Какая борьба! Не иссякли бы ручейки, по которым текут и текут денежки, а вместе с ними — желанная, утоляющая жажду влага.
Впрочем, с виду все благополучно. Фирсов пьет дома, почти «под одеялом», как он сам выражается, «всасывает» тайно, а что до «навара», — он его получает законно. Зарплата у редактора немалая, да и книги теперь выходят не те уж тощие сборнички, похожие на брошюрки, — теперь на прилавках магазинов лежат тома Владимира Фирсова — поэта-лауреата, любимца Шолохова. А если вы зайдете в издательство «Молодая гвардия», — там в коридоре на стене большой портрет Фирсова, — его, будто бы, любит и молодежь.
Тома есть, в дорогих обложках, и портреты есть, и Шолохов ему признается в любви, — тоже верно. Вот что-то последний томик стихов долго лежит на полке магазина… Я купил, другие не торопятся.
Не потому ли. что стихи последних лет несут ту же робость, тот же страх и ту же плебейскую покорность перед роком судьбы и сильными мира сего?
Стихи поэта — зеркало его души. Вчитайтесь в них, и перед вами, как на ладони, — весь автор, без остатка. По творениям можно узнать о Творце, — говорит Книга мудрости.
Я наблюдал Фирсова долго — видел его полуголодным студентом. видел и в годы его успеха важно восседающим в кабине белой личной «Волги». Жена его, Людмила, за рулем, он — в созерцательном мечтании откинулся на спинку сиденья, думал… Очевидно, искал рифму.
Меня заметили. Остановились.
— Как живешь, Иван?
— А ничего. Вот, в Москве набрал продуктов. У меня тоже транспорт.
Показываю на дорожную сумку, — она на двух колесиках и катится за мной сзади.
Володя со снисходительной улыбкой окинул взглядом мою поклажу. Наверное, подумал: «Докатился». Он умеет — посмотреть значительно, как артист. Во взгляде его — точная мера почтения или презрения, — в зависимости от значения субъекта.
Впрочем, в глазах и Людмилы, и Владимира было не одно лишь сочувствие, в них милостиво светились остатки былой дружеской теплоты.
Но как знать: может быть, мне так показалось. Они остановились лишь на минуту, — мог и не разглядеть.
Люди искусства умеют глубоко и тонко чувствовать, но они могут и скрывать свои чувства. Одно мне было ясно: Володя взлетел на Олимп, — он уже теперь не скажет: «Поэтам деньги не даются». И о нем уже не скажешь: «Он в оппозиции к партии и правительству, его теснят, не лают хода…» Нет, не скажешь. Он, хотя не имеет рекламы, о нем не талдычит радио, но блокаду экономическую он прорвал, он принят, обласкан, — его, как он любил выражаться, «допустили к корыту». И хорошо, и слава Богу! Не всем же русским писателям сидеть на голодном пайке, перебиваться с хлеба на квас. Человек он талантливый, — вон какие стихи написал раньше! Теперь-то, правда, жар поэзии у него не тот, но, даст Бог, выправится, снова, как в юности, запишет стихи огневые, искрометные.
А реклама… Она у нас в чужих руках, надо угодить чужебесам. припустить в строчки что-нибудь этакое сатанинское. Вот Юрий Кузнецов… Природа и ему талант отвесила, — вон какие смолоду стихи писал. Теперь, правда, разное пишет, — иногда такое выдаст, что и не знаешь, какая сила рукой его водила. А все потому, наверное, что понял: популярности, хотя и дешевенькой, комфорта, гонораров, тиражей не добьешься, если не пойдешь путем Евтушенко, который народ, взрастивший его, назвал «детьми Шарикова», обозвал «рылами», «самодовольнейшей грязью»… Страну, в земле которой покоятся его предки, — «отечественным болотом», а патриотов Родины смешал с «вандейским навозом». Кто сказал, что поэт должен любить свою Родину и народ? Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Есенин — да, любили. Но не евтушенки! Вон как выдал своему народу! «О наши русские коалы! На всех идеях и делах, эпохи носом подпевалы, вы дремлете, как на стволах». Поэзия, конечно, не ахти какая, — зато какая дерзость! И как же мир ему рукоплещет! — вернее, недруги России. Куда ни поедет, везде они есть, русофобы. На руках носят смелого поэта! О гонорарах и говорить не приходится. Дождем сыплются, — и не рубли деревянные, а валюта конвертируемая.
И Юрий Кузнецов тоже туда же — за мировой славой. Вон как о самом святом пишет: «Отец, — кричу, ты не принес нам счастья!.. Я пью из черепа отца…». А вот о женщине:
«Жил я один. Ты сказала: — Я тоже одна,
Буду до гроба тебе, как собака, верна…
Так в твою пасть был я брошен судьбой на пути.
Грызла меня, словно царскую кость во плоти.
Страстно стонала, хотя и другие порой
Кость вырывали у пасти твоей роковой,
С воплем бросалась на них ты, страшней сатаны.
Полно, родная! Они, как и ты, голодны…»
Даже спьяну так не напишешь…
Читаю я все это и думаю: как же все переменилось в нашей жизни и в наших взглядах на мир. Прежде о женщине писали: «…Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты…»
А, может, это мой ум так безнадежно отстал, что не в силах понять простых вещей?
«Кость вырывали у пасти твоей роковой…»
Вот она, поэзия наших дней, а ты застрял на понятиях столетней давности и ворчишь попусту…
Думаю я также о поэтах, которых я знал, которые много пили, со временем хуже и хуже писали…
Ну, нет, — слава Богу, Владимир Фирсов так о женщине не писал, и о Родине, и об отце… Нет, конечно. Из русских поэтов? За мировой славой, за тиражами полезть в болото… Нет, другого, кроме Кузнецова, никого не припомню. Пригасить наступательный жар — иное дело, поубавить прыть, вытравить бойцовский дух… Преклонить со временем колени, принять позу, — таких немало, а чтоб так, в открытую, на святая святых… Это уж, вроде бы, предательство. На такое и страсть к наживе, и жажда славы не подвигнут. Перо выброшу вон, а святыни пинать не стану. Не жди, Бурлацкий, и вся «Литературка», — не дождетесь!
Наверное, так думают и Сорокин, и Фирсов, сильно поувядшие как поэты, но не желающие бежать вслед за Евтушенкой на Олимп мировой славы. Я же думаю о другом: какая сила побуждает человека сломя голову ринуться в такой глубокий колодезь, или, говоря словами автора «Молодой гвардии», пишущего о Кузнецове, продемонстрировать «душевную анемию… полную несуразицу, доходящую до насмешки над языком…»
Журнал «Молодая гвардия» удивляется: «До подобных экспериментов… не «доискались» даже наши молодые абсурдисты и метафористы».