По прошествии утра, днем попозже, так, часу в десятом пополуночи, съезжаются званые гости. А кого только батенька не звали на банкет к себе? Верст за пятьдесят посылали, никого не пропустили, да все же и собрались. Неприлично же было такую персону, как был в то время его ясновельможность, пан полковник, угощать при двадцати только человеках; следовало и звать, чести ради гостя, хоть сотню; следовало же всем и приехать, из уважения к такому лицу, и сделать честь батеньке, не маленькому пану по достатку и знатности древнего рода. Кто не имел на чем приехать, тот пешком пришел с семейством, принеся в узелке нарядное платье, потому что тут в простом невозможно было бы показаться. Да посмотрели бы вы, как все гости разряжены, разубраны! Мужской пол в славных суконных черкесках темных цветов, рукава с велетами, то есть назад откидными; под ними кафтан глазетовый, блестящий; много-много, когда уже на ком моревый. То платье знаете, что при дамах неприлично называть — красного сукна, широкое; пояса блестят, точно кованые; за поясом, на золотой или серебряной цепочке — нож с богатою оправою; сапоги сафьяна красного, желтого или зеленого; а кто пощеголеватее, так и на высоких подковах; волоса красиво подбриты в кружок, усы приглаженные, опрятные, как называли тогда — «чепурные». А женский пол, в свою очередь, — это прелесть! Кунтуши богатейшей парчи, такой, что и не согнешь; на стану перехвачено, сутою сеткою выложено; корсеты глазетовые; запасочки заморских пестрых материй, плотных, как лубок. На головах кораблики или очипки парчи сутой, как жар горят! Нынешние дамы не сумели бы и надеть кораблик или очипок. На шее — намиста, намиста! дукатов, еднусов, крестов… Господи твоя воля! Девушки иные — для полегкости — без кунтушей, в одних юбках, то есть корсетах, и… как бы вам неполитичнее сказать?., не стесняя натуры или природы — без рукавов. Но зато какие рукава их рубашек это заглядение: тонкого холста, кисейные, какие можно вообразить! Да все это вышито преискусно разных цветов шелками, золотом, серебром. Головы убраны — на удивление как прелестно! Косы заплетены мельчайшими пасмами, свиты венком и уложены на макушке, а по лбу положены, одна на другой, разных цветов ленты, а поверх их — золотой газ су-той… Ну, одним словом, это прелесть! Ножки в суконных чулочках, белых или синих; башмачки красные на колодочках. Из-под шелковой плахты виднеется «ляхавка», то есть подол сорочки, таким же узором вышитый, как рукава… Так этакая краля невольно обратит глаза на себя одна, — а тут их собралось десятками! Не подумайте, что это они изубыточилися и делали себе наряды для нашего банкета! Совсем нет! Каждая все это получила от матери, а та — от своей матери, и так все выше; теперь носит сама и передаст будущим своим дочерям и внукам. Теперешние сборы на банкет не стоили им ничего более, как кружки ключевой воды, чтобы умыться; а оделись во все готовое. Да как же они хороши! какой здоровый цвет в лицах! какой яркий, живой румянец в щеках! какая свежесть в прелестных глазах! Немудрено: они ложатся спать ввечеру и с солнцем встают; они…
(Тут все, написанное мною, моя невестка, второго сына жена, женщина модная, воспитанная в пансионе мадам Гросваш, зачернила так, что я не мог разобрать, а повторить — не вспомнил, что написал было. Ну, да и нужды нет. Мы и без того все знаем все. Гм!).
Вот такие-то гости собрались и сидят чинно. Так, уже к полудню, часов в одиннадцать, сурмы засурмили, бубны забили — едет сам, едет вельможный пан полковник в своем берлине; машталер то и дело хлопает бичом на четверню вороных коней, в шорах посеребренных, а они без фореса, по-теперешнему форейтора, идут на одних возжах машталера, сидящего на правой коренной. Убор на машталере и кожа на шорах зеленая, потому что и берлин был зеленый.
Батенька с маменькою вышли встретить его ясновельможность на рундук, то есть на крыльцо. Батенька бросились к берлину, отворили дверцы и принимали пана полковника, который вылезал, опираясь на батеньку. Тут батенька поцаловали его руку, а он — это, право, я сам видел и никак не лгу — он, вылезши, обнял батеньку. Маменька на рундуке очень низко поклонились пану полковнику и, когда он взошел на наш высокий рундук, бросились также, чтобы поцаловать его руку, но он отхватил и допустил маменьку поцаловать себя в уста. Этим начал он давать знать, что недавно был в Петербурге и видел тамошнюю политику. За такую отличную честь маменька опять ему пренизко поклонились и униженно просили его ясновельможность осчастливить их убогую хижину своим присутствием. Полковник просил их итти вперед: но маменьку — нужды нет, что они были так несколько простоваты — где надобно, трудно было их провести: хотя они и слышали, что пан полковник просит их итти вперед, хотя и знали, что он вывез много петербургской политики, никак же не пошли впереди пана полковника и, идучи сзади его, взглянулись с батенькою, на лице которого сияла радостная улыбка от ловкости маменькиной.
В сенях пана полковника встретил весь мужской пол, стоя по чинам и отдавая честь поклонами; при входе же в комнату весь женский пол встретил его у дверей, низко и почтительно кланяясь. Пан полковник, вопреки понятий своих о политике, заимствованной им в Петербурге, по причине тучности своей, тотчас уселся на особо приготовленное для него с мягкими подушками высокое кресло и начал предлагать дамскому полу также сесть, но они никак не поступали на это, а только молча откланивались. Наконец, когда он объявил, что, бывши в Петербурге, ко всем присматривался и очень ясно видел, что женщины там сидят даже при особах в генеральских рангах, тогда они только вынуждены были сесть, но и сидели себе на уме: когда пан полковник изволил которую о чем спрашивать, тогда она спешила встать и, поклонясь низко его ясновельможности, опять садилась, не сказав в ответ ничего. К, чему же было и отвечать? Если ответ должен быть утвердительный, то это и без речей показывал поклон; если же следовало возразить что пану полковнику, то, не осмеливаясь на такую дерзость, изъясняли это поклоном. Где увидишь теперь эту утонченную вежливость? У наших молодых людей? Ой-ой-ой! Не говорите мне про них!
Заметно батенька были окуражены, что пан полковник изволил быть весел. Услышав громко и приятно поющего чижа в клетке, он похвалил его; как тут же батенька, низко поклонясь, сняли клетку и, вынесши, отдали людям пана полковника, чтобы приняли и бережно довезли до дома, "как вещь, понравившуюся его ясновельможности".
Пан полковник, разговаривая со старшими, которые стояли у стены и отнюдь не смели садиться, изволили закашляться и плюнуть вперед себя. Стремительно один из бунчуковых товарищей, старик почтенный, бросился и почтительно затер ногою плеванье его ясновельможности: так в тот век политика была утончена!
Немного сгодом (спустя несколько), дворецкий внес большой поднос, кругом уставленный серебряными позлащенными чарками; а на другом подносе несли хрустальные — помню, купленные батенькою у приходящего к нам с товарами цесарца — карафины, наполненные разных сортов, вкусов и цветов водками, нарочно для сего маменькою приготовленными. Водки не подносили никому, пока батенька и маменька из своих рук не просили пана полковника. Когда он изволил принять в руки чарку, тогда только начали подносить гостям, и каждый наливал себе желаемой водки, а батенька не переставали упрашивать каждого, чтобы пополнее наливали.
Пан полковник был политичен. Он, не пивши, держал чарку, пока все не налили себе, и тогда принялся пить. Все гости смотрели на него: и если бы он выкушал всю чарку разом, то и они выпили бы так же; но как полковник кушал, прихлебывая, то и они и не смели выпивать прежде его. Когда он изволил морщиться, показывая крепость выкушанной водки, или цмокать губами, любуясь вкусом водки, то и они все делали то же из угождения его ясновельможности.
Пан полковник, выкушавши водку, изволил долго рассматривать чарку и похвалил ее. В самом деле, чарка была отличная: большемерная, тяжеловесная, жарко вызолоченная и с гербом Халявских. Политика требовала и чарку отдать пану полковнику, что батенька с удовольствием и исполнили.