С маменькою же было совсем противное. Ах, как они покосились на инспектора, когда он заговорил на неизвестном им языке; а еще более, когда отвечал Павлусь. Но когда батенька из своей рюмки уделили инспектору вишневки, да еще в большую рюмку, тут маменька уже не вытерпели, а сказали батеньке просто:
— Помилуйте вы меня, Мирон Осипович! С чего вы это взяли так разливаться вишневкою? Ведь у нас ее не море, а только три бочки. И за что ему такая благодать сверх условленного?
— Фекла Зиновьевна! — отвечали батенька с важностью. — Не смущайте в сию минуту моего родительского сердца, преисполненного радостью. Я в сей момент не только рюмку вишневки, но и целую вселенную отдал бы пану инспектору.
NB. Батенька при какой-либо радости всегда говорили таким возвышенным штилем и голосом громче обыкновенного.
— Вселенную как хотите, мне до нее нужды мало, — отвечали маменька, кому хотите, тому ее и отдавайте: не мною нажитое добро; но вишневкою не согласна разливаться. Это дело другое.
NB. Маменька, по тогдашнему времени, были неграмотные, и потому не могли знать, что никак невозможно отделить вишневку от вселенной. Да, конечно: куда вы вселенную ни перенесете, а вишневку где оставите? На чем ее утвердите, поставите? Никак невозможно.
— Я же только рюмку и налил, — сказали батенька, — кажется, рюмка вишневки стоит радости, какую мы имеем, слыша детей наших, говорящих на иностранном диалекте?
— Подлинно, что иностранный! Никто и не поймет его, — сказали с явным неудовольствием маменька. — И как-то сбивает на вечерницы да на украдку. Ужасно слушать!
NB. Я долго не мог сообразить, отчего маменька неграмотные, а скорее, нежели батенька, которые были, напротив, умный человек и любили ученость, поняли, о чем говорил домине инспектор? Они как раз расслушали вечерницы и «украд», а батенька и с ученостью да прозевали всю силу. Теперь уже мусье гувернер одного из внуков моих объяснил мне, что иногда человек и без ума, а скажет слово или сделает действие такое, чего умному и на мысль не придет, "и что, — прибавил он, — мать ваша, как женщина, одарена была… статистическим чувством". Что маменька была женщина — это так; но чтоб имела такое чувство, — я в ней не заметил, и она не сознавалась. Мне кажется, это произошло так, без всякого чувства.
На ее замечание батенька возразил: "это, маточко, оттого, что вы вовсе не знаете в языках силы".
— Видите, какие вы стали неблагодарные, Мирон Осипович! А вспомните, как вы посватались за меня и даже в первые годы супружеской жизни нашей вы всегда хвалили, что я большая мастерица приготовлять, солить и коптить языки; а теперь уже, через восемнадцать лет, упрекаете меня явно, что я в языках силы не знаю. Грех вам, Мирон Осипович, за такую фальшь! — И маменька чуть не заплакали: так им было обидно!
— Умилосердитесь надо мною, Фекла Зиновьевна! — почти вскрикнули батенька и бросили назад поднесенную уже ко рту косточку жареного поросенка, которую предпринимали обсосать. — Вы всегда превратно толкуете. У вас и столько толку нет, чтоб понять, что я не о говяжьих языках говорю, а о человеческих. Вы их не знаете, так и молчите.
— По крайней мере, я имею свой язык и знаю его короче, нежели ваш, и потому говорю им, что думаю. Говорю и всегда окажу, что детский язык, не тот, что у них во рту, а тот, которым они говорят не по-нашему, язык глупый, воровской, непристойный.
NB. Маменька имели много природной хитрости. Бывало, как заметят, что они скажут какую неблагоразумную речь, тотчас извернутся и заговорят о другом. Так и тут поступили: увидев, что невпопад начали толковать о скотских языках, так и отошли от предмета.
Батенька, чтоб больше маменьке досадить, начали подтрунивать над ними и просили домине инспектора проэкзаменовать и нас с иностранной словесности.
Петрусь на заданный вопрос отвечал бойко и отчетисто (слова, мною недавно схваченные в одной газете, а смысла их совсем не понимаю); батенька улыбнулся от восхищения. Дошла очередь ко мне, и домине спросил: "У когентус лучшентус голосентус — у Гапентус или у Веклентус?" Вопрос был удобен к решению и совершенно по моей части. Для незнающих бурсацкой словесности я переведу на российский язык: "У кого, дескать, лучше голос у Гапки или Веклы?" Это были две девушки, которых домине Галушкинский учил петь со мною разные кантики. Я мог бы одним словом решить задачу, сказав, что "у Гапки-де", потому, что у нее, в самом деле, был необыкновенно звонкий голос, от которого меня как морозом драло по спине. Но я был маменькиной комплекции: чего мне не хотелось, ни за что не скажу и не сделаю ни за какие миллионы, и хоть самая чистейшая правда, но мне не нравится, то я и не соглашаюсь ни с кем, чтоб то была правда. И как вижу, что маменьке, имевшей отвращение от всякой учености, не нравится наша иностранная словесность, решился притвориться непонимающим ничего и молчал… молчал, не внимая никаким убеждениям, намекам и понуждениям домине Галушкинского.
Батенька, озляся, вставши со стола и проходя мимо меня, дали мне такой щипки в голову, что у меня слезы покатились в три ручья, и пошли опочивать.
NB. У батеньки рука была очень тяжела. Маменька же, напротив, погладив меня по голове и обтерши горькие мои слезы, взяли за руку, повели в свою кладовеньку и надавали мне разных лакомств, и, усадив меня со всем моим приобретением у себя в спальне на лежанке, оказали: "Сделай милость, Трушко, не перенимай ничего немецкого! (NB. Известно уже, что маменька были неграмотные и до того несведущие в светском положении, что не знали разницы между немецким и латинским государствами. Им и на мысль не входило, что эти различные между собою народы говорят различными языками. По их разумению, все немцы — да и немцы). Ты и так от природы глупенек, а как научишься всякой премудрости, то и совсем одуреешь".
"Достопамятное изречение! Его следовало бы изобразить золотыми буквами на публичном столбе каждого города. Следуя ему, сколько молодых людей от дверей училища возвратились бы прилично мыслящими и были бы пристойно живущими людьми: а то, не имея собственного рассудка и вникнув в бездну премудрости, но поняв ее превратно, губят потом себя и развращают других".
Это рассуждение поместил в моих записках один из многого числа племянников моих, который, хотя и был записан в студенты, но, следуя предостережению маменьки моей, далее сеней университетских не доходил, даже в карцере не бывал. Впрочем, был умная голова!
Маменька на этом увещании не остановились. Они были одни из нежнейших маменек нашего века, коих, правда, и теперь в новом поколении можно бы найти тысячи, под другою только формою, но с теми же понятиями о пользах и выгодах любимчиков сынков
СВОИХ.
Итак, маменька, продолжая мотать нитки, продолжали наставлять меня: "Я с утешением замечаю, что ты имеешь столько ума на то, чтоб не выучиваться всем этим глупостям, которые вбивает в голову вам этот проклятый бурсак. Ты, душка, выслушивай все, да ничего не затверживай и не перенимай. Плюй на науки, и останешься разумным и с здоровым желудком на весь век. Вместо этой дурацкой грамоты, которая только и научит тебя "что читать, я бы желала, чтобы ты взялся за иконопиство, или, по крайней мере, за малярство. Что за веселая работа! Что мазнул кистью, то либо красная, либо блакитная полоса! И мне бы когда обмалевал сундучок или дзиглик (так тогда называлась стулка, то есть стул). Я бы умерла спокойно, если бы увидела что-нибудь окрашенное твоим искусством…"
В ту пору я доедал моченое яблоко из пожалованных мне маменькою лакомств и поспешил обрадовать маменьку, что я уже умею раскрашивать «кунштики».
— О?.. — вскричали восхищенные маменька и, от восторга забывши, что они мотают нитки, всплеснули руками и уронили клубок свой. — Кто же тебя этому художеству научил? — спросили они, даже облизываясь от радости.
— Никто не учил, а сам перенял, — отвечал я. И не солгал. Почувствовал в себе влечение к живописи и, увидя в домине Галушкинского несколько красок и пензелик, я выпросил их и принялся работать. Нарисовав несколько из своей головы лошадей, собак и людей и быв этим доволен, я решился итти вдаль и раскрашивать все, попадавшееся мне в книжках. В Баумейстеровой логике и в Ломоносовой риторике, какие были цветочки или простые фигурки, я так искусно закрашивал, что подлинного невозможно было и доискаться; и даже превращал весьма удачно цветочки в лошадку, а скотинку в женщину.