Мне захотелось принять ванну, позвонить Нильде, что я заеду за ней в воскресенье, по дороге на ипподром, а потом навестить Мауро. Я застал его в патио, он курил и не спеша прихлебывал мате. Меня растрогали две-три дырочки на фуфайке вдовца, и, здороваясь, я хлопнул его по плечу. Лицо у Мауро было все такое же, как на похоронах, у могилы, когда он бросил туда горсть земли и откинулся назад, застыв, словно изваяние. Но глаза блестели, и он крепко сжал мою руку.
— Спасибо, что заглянули. Долгая штука — время, Марсело.
— Ходишь на бойню или тебя замещают?
— Послал брата, хроменького. Не хватает духу пойти, хотя дню конца не видать.
— Ясно, надо тебе развлечься. Одевайся, прогуляемся по Палермо.
— Пошли, мне все равно.
Он надел синий костюм, повязал на шею вышитый платок и надушился из флакона Селины. Мне нравилось, как он заламывал кверху поля шляпы, нравилась его мужественная походка, легкая и неслышная. Я приготовился выслушать «друзья познаются в беде», и после второй бутылки «Кильмес Кристаля» Мауро выложил передо мной всю душу. Мы сидели за столиком в глубине кафе, почти одни; я не прерывал его, только время от времени подливал пива. Почти не помню, что он говорил, кажется, все время одно и то же. Осталась в памяти фраза: «Она у меня вот здесь», — при этом Мауро тыкал указательным пальцем в грудь, будто показывал медаль или больное место.
— Хочу забыть, — говорил он еще. — Что угодно: напиться, пойти в милонгу, привести любую девку. Вы меня понимаете, Марсело, вы... — Указательный палец загадочно поднимался, вдруг складывался, как перочинный нож. Теперь Мауро был готов принять любое предложение, и, когда я как бы вскользь упомянул «Санта-Фе Палас», он первый вскочил и посмотрел на часы — решено, идем на танцы. Мы шли молча, полумертвые от жары, и все время я подозревал, что Мауро снова и снова удивляется, не чувствуя подле себя тепла и радости Селины, идущей танцевать.
— Ни разу я не водил ее в этот «Палас», — сказал он неожиданно. — Заходил туда как-то, еще до знакомства с ней, дрянная была милонга. Вы бываете там?
В моих карточках есть хорошее описание «Санта-Фе Паласа» (на самом деле он не называется «Санта-Фе» и даже находится не на этой улице, правда, недалеко от нее). Жаль, что невозможно толком описать все это, ни скромный фасад с зазывными афишами и темной кассой, ни тем более зевак, которые слоняются у входа и окидывают вас взглядом с головы до пят. Внутри еще хуже, впрочем, нельзя сказать, что плохо, слишком уж все там расплывчато; это именно хаос, путаница под видом мнимого порядка: ад и его круги. Ад японского парка, где вход стоит два пятьдесят, а дамы — ноль пятьдесят. Три смежных зала — вроде крытых патио, в первом ансамбль национальной музыки, во втором — характерной, в третьем — северной, с певцами и маламбо. Стоя в проходе (я в роли Вергилия), мы послушали три сорта музыки и посмотрели на три круга танцующих; потом выбираешь, что тебе больше по вкусу, или переходишь из зала в зал, пропуская рюмки джина в поисках столиков и женщин.
— Недурно, — сказал Мауро с унылым видом. — Жарища только. Сюда бы вентиляторы.
(Для карточки: изучить, по методу Ортеги, отношение человека из народа к технике. Там, где ждешь отталкивания, происходит, напротив, быстрое усвоение и использование; Мауро говорил о холодильниках или супергетеродинах с самонадеянностью жителя Буэнос-Айреса, считающего, что ему все по плечу.)
Я схватил Мауро за локоть и потащил к столу, а то бы он так и стоял, рассеянно глядя на эстраду, на певца, который держал обеими руками микрофон и слегка его встряхивал. Мы сели, и Мауро единым духом опорожнил свою стопку сухой каньи.
— Пусть уляжется пиво. Черт побери, какая тут толкучка.
Он заказал еще каньи и дал мне возможность отвлечься и поглядеть по сторонам. Столик был у самого края площадки, а по другую ее сторону, у длинной стены, стояли стулья, и там, все время меняясь, толпились женщины с тем отсутствующим видом, какой бывает у девиц милонги, и когда они работают, и когда развлекаются. Разговаривали мало, и нам хорошо было слышно, как в первом зале с огоньком играет национальный ансамбль. Певец смаковал тоску, умудряясь придать драматизм быстрому, почти без передышки, ритму. «Моей метиски косы ношу я в чемодане...» Он цеплялся за микрофон, как за брусья барьера, словно не мог иначе петь — с какой-то томной страстью. Временами он прижимал губы к хромированной решеточке, из репродукторов вылетал вкрадчивый голос — «ведь человек я честный...»; я подумал, что было бы здорово запрятать микрофон в резиновую куклу, тогда певец, держа ее в объятиях, всласть горячил бы себе кровь. Нет, к танго кукла не подходит, лучше хромированную палку с маленьким блестящим черепом наверху, с решеточкой в его оскале.
Здесь уместно будет сказать, что я ходил в эту милонгу ради чудовищ, я не знаю другой, где их было бы такое множество. Они появляются к одиннадцати часам, стекаются из разных мест города, в одиночку или парами, не спеша, уверенные в себе. Женщины с примесью цветной крови, почти карлицы, мужчины, по типу лица похожие на яванцев или индейцев мокови, в тесных клетчатых либо черных костюмах, с жесткими, непослушными волосами, в которых отливают голубым и розовым капельки брильянтина; женщины с высоченными прическами, отчего они еще больше похожи на карлиц, утомительными, сложными прическами, составляющими их гордость. Мужчин можно отличить по распущенным волосам, по-женски длинным и пышным, что никак не вяжется с грубым лицом, с его хищным, настороженным выражением; у них крепкие торсы на тонких талиях. Все они узнают друг друга, любуются один другим, молча, не подавая вида, это их танцы, их встреча, их ночь. (Для карточки: откуда они выползают, какими профессиями прикрываются днем, под маской каких темных занятий прячутся?) Чудовища выходят, с важной покорностью кладут руку на плечо партнера, кружатся танец за танцем медленно и безмолвно, многие закрывают глаза, наслаждаясь наконец тем, что на них смотрят, их сравнивают. В перерывах они приходят в себя, хвастают за столиками, и женщины начинают говорить визгливо, чтобы привлечь к себе внимание. Тогда мужчин охватывает ярость, и я видел, как кривая женщина в белом, сидевшая за рюмкой анисовой, получила такую оплеуху, что вся ее прическа разлетелась. У чудовищ особый, неотъемлемый запах, запах талька на влажной коже, загнивающих фруктов, так и представляешь себе поспешное мытье — обтереть мокрой тряпкой лицо и подмышки, потом главное — лосьоны, тушь для ресниц, пудра, белесая штукатурка, сквозь которую просвечивают бурые пятна. Они также красятся перекисью, волосы как початки маиса вздымаются над землистым лицом, крашеные брюнетки изучают повадку блондинок, надевают зеленые платья и, поверив в свое преображение, свысока взирают на тех, кто сохраняет естественный цвет. Поглядывая украдкой на Мауро, я изучал его лицо с чертами итальянца, лицо жителя побережья без примеси негритянской или индейской крови — как отличалось оно от окружающих нас лиц! — и вдруг вспомнил о Селине, ведь она была ближе к этим людям, чем Мауро и я. Думаю, Касидис выбрал ее, чтобы угодить вкусам своих цветных клиентов, немногочисленных тогда завсегдатаев его кабаре. Я ни разу не был у Касидиса, пока там работала Селина, но потом как-то вечером зашел туда (хотел познакомиться с местом, откуда ее извлек Мауро) и видел только белых женщин, блондинок или брюнеток, но белых.
— Я бы не прочь покрутиться в танго, — сказал Мауро жалобно.
Принявшись за четвертую стопку каньи, он был уже навеселе. Я думал о Селине, она была бы здесь у себя дома, именно здесь, куда Мауро никогда ее не водил. Анита Лосано кланялась теперь с эстрады публике в ответ на шумные аплодисменты, я слышал ее в «Новелти», когда она была в зените славы, теперь она постарела и похудела, но сохранила весь свой голос, столь подходящий для танго. Она даже выиграла, потому что стиль ее был озорной, и для язвительных слов требовался голос чуть хриплый и грубый. Селина пела таким голосом, когда ей случалось выпить, и вдруг я почувствовал почти невыносимое присутствие Селины в «Санта-Фе».