Стихотворение написано в Ташкенте. Изначально Ахматова посвятила «De profundis» Надежде Мандельштам. Н. Я. Мандельштам вспоминала: «Я приехала в Ташкент – это она устроила мне вызов из деревни, где я погибала [в районе Шортанды, Северный Казахстан], и спасла мне жизнь…» (Мандельштам Н. Я. <«Думая об А. А. ...»> [первоначальный вариант «Второй книги»]). Стихотворение было утрачено и забыто. По свидетельству Н. Я. Мандельштам, многие бумаги Ахматова сожгла после ждановского постановления. «Стихи потом удалось восстановить по памяти. Этим отличаются стихи – их помнят сам автор и его друзья. Вспомнили почти всё. Я подарила ей «De profundis» и еще кое-что – четверостишья, часть «Китежанки»…» (Там же.)
III. «Все это разгадаешь ты один...»
Все это разгадаешь ты один...
Когда бессонный мрак вокруг клокочет,
Тот солнечный, тот ландышевый клин
Врывается во тьму декабрьской ночи.
И по тропинке я к тебе иду,
И ты смеешься беззаботным смехом,
Но хвойный лес и камыши в пруду
Ответствуют каким-то странным эхом...
О, если этим мертвого бужу,
Прости меня, я не могу иначе:
Я о тебе, как о своем, тужу
И каждому завидую, кто плачет,
Кто может плакать в этот страшный час
О тех, кто там лежит на дне оврага...
Но выкипела, не дойдя до глаз,
Глаза мои не освежила влага.
1938
Фонтанный Дом. Ночь
Стихотворение посвящено памяти Бориса Андреевича Пильняка (Вогау; 1894—1938). 21 апреля 1938 г. он был расстрелян по сфабрикованному обвинению в государственном преступлении.
«– Совсем не помню, когда оно было написано, – сказала Анна Андреевна, окончив диктовать. – А вот что помню: незадолго до той поездки в Переделкино, о которой тут речь, я написала стихотворение Пастернаку. Пильняк тогда сказал: «А мне?» – «И вам напишу». И вот когда довелось написать! [То есть после ареста Пильняка, когда уже разнесся слух о его гибели. – Примечание Л. Чуковской.]».
Лидия Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой» (Запись 11 июня 1955 г.)
IV. «Я над ними склонюсь, как над чашей...»
Я над ними склонюсь, как над чашей,
В них заветных заметок не счесть —
Окровавленной юности нашей
Это черная нежная весть.
Тем же воздухом, так же над бездной
Я дышала когда-то в ночи,
В той ночи и пустой и железной,
Где напрасно зови и кричи.
О, как пряно дыханье гвоздики,
Мне когда-то приснившейся там, —
Это кружатся Эвридики,
Бык Европу везет по волнам.
Это наши проносятся тени
Над Невой, над Невой, над Невой,
Это плещет Нева о ступени,
Это пропуск в бессмертие твой.
Это ключики от квартиры,
О которой теперь ни гугу...
Это голос таинственной лиры,
На загробном гостящей лугу.
5 июля 1957
Комарово
Стихотворение посвящено памяти Осипа Мандельштама.
Листки из дневника (Из воспоминаний об О. Мандельштаме)
1
<…> Он вспоминать не умел, вернее, это был у него какой то иной процесс, названия которому сейчас не подберу, но несомненно близкий к творчеству. (Пример – Петербург в «Шуме времени», увиденный сияющими глазами пятилетнего ребенка.)
Мандельштам был одним из самых блестящих собеседников: он слушал не самого себя и отвечал не самому себе, как сейчас делают почти все. В беседе был учтив, находчив и бесконечно разнообразен. Я никогда не слышала, чтобы он повторялся или пускал заигранные пластинки. С необычайной легкостью О. Э. выучивал языки. «Божественную комедию» читал наизусть страницами по-итальянски. Незадолго до смерти просил Надю выучить его английскому языку, которого совсем не знал. О стихах говорил ослепительно, пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив, например, к Блоку. О Пастернаке говорил: «Я так много думал о нем, что даже устал» и «Я уверен, что он не прочел ни одной моей строчки». О Марине: «Я – антицветаевец».
В музыке О. был дома, и это крайне редкое свойство. Больше всего на свете боялся собственной немоты, называя ее удушьем. Когда она настигала его, он метался в ужасе и придумывал какие-то нелепые причины для объяснения этого бедствия. Вторым и частым его огорчением были читатели. Ему постоянно казалось, что его любят не те, кто надо. Он хорошо знал и помнил чужие стихи, часто влюблялся в отдельные строки. Например:
На грязь, горячую от топота коней,
Ложится белая одежда брата-снега...
(Я помню это только с его голоса. Чье это?) Легко запоминал прочитанное ему. Любил говорить про то, что называл своим «истуканством». Иногда, желая меня потешить, рассказывал какие-то милые пустяки. Например, стих Малларме «La jeune mére allaitant son enfant» он будто бы в ранней юности перевел так: «И молодая мать, кормящая со сна». Смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на «Тучке» и хохотали до обморочного состояния, как кондитерские девушки в «Улиссе» Джойса.
Я познакомилась с Мандельштамом на «Башне» Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, пылающими глазами и с ресницами в полщеки. Второй раз я видела его у Толстых на Старо-Невском, он не узнал меня, и А<лексей> Н<иколаевич> стал его расспрашивать, какая жена у Гумилева, и он показал руками, какая на мне была большая шляпа. Я испугалась, что произойдет что-то непоправимое, и назвала себя.
Это был мой первый Мандельштам, автор зеленого «Камня» (изд. «Акмэ») с такой надписью: «Анне Ахматовой – вспышки сознания в беспамятстве дней. Почтительно – Автор».
Со свойственной ему прелестной самоиронией Осип любил рассказывать, как старый еврей, хозяин типографии, где печатался «Камень», – поздравляя его с выходом книги, пожал ему руку и сказал: «Молодой человек, вы будете писать все лучше и лучше».
Я вижу его как бы сквозь редкий дым – туман Васильевского острова и в ресторане бывш. «Кинши» (угол 2-й линии и Большого проспекта; там теперь парикмахерская), где когда-то, по легенде, Ломоносов пропил казенные часы и куда мы (Гумилев и я) иногда ходили завтракать с «Тучки». Никаких собраний на «Тучке» не бывало и быть не могло. Это была просто студенческая комната Николая Степановича, где и сидеть-то было не на чем. Описания файф-о-клока на «Тучке» (Георгий Иванов: «Поэты») выдумано от первого до последнего слова. Н<иколай> В<ладимирович> Н<едоброво> не переступал порога «Тучки». <…>