«Не недели, не месяцы – годы...» Не недели, не месяцы – годы Расставались. И вот наконец Холодок настоящей свободы И седой над висками венец. Больше нет ни измен, ни предательств, И до света не слушаешь ты, Как струится поток доказательств, Несравненной моей правоты. 1940 «– Четвертого меня приняли. Вы ничего не слыхали об этом? – Нет. – Собственно, я уже была принята в Москве. Но они здесь решили устроить прием Василия Львовича, с шубами. Приехали Наташа и Лозинский в машине и повезли меня. Миша Слонимский председательствовал. Миша сказал: «Я должен сообщить присутствующим радостную новость – Анна Андреевна с сегодняшнего дня член нашего Союза». Потом Лозинский говорил речь, в которой я с ужасом услышала, что когда русский язык станет мертвым языком, то мой голос будет звучать, как сейчас голос Овидия. Там было множество народу. Все аплодировали. Я раскланивалась в глубоком ужасе. – Это они специально для вас сделали помпу. – Да. Потом там принимали еще троих, уже без всяких разговоров. Я так расстроилась, что, никого не дождавшись, ушла одна, в темноте. А там ждала машина. Они потом три дня звонили, дошла ли я. 1940». Лидия Гинзбург. «Разговоры с Ахматовой» (из записных книжек). Сонет («Совсем не тот таинственный художник...») Совсем не тот таинственный художник, Избороздивший Гофмановы сны, — Из той далекой и чужой весны Мне чудится смиренный подорожник. Он всюду рос, им город зеленел Он украшал широкие ступени, И с факелом свободных песнопений Психея возвращалась в мой придел. А в глубине четвертого двора Под деревом плясала детвора В восторге от шарманки одноногой, И била жизнь во все колокола... А бешеная кровь меня к тебе вела Сужденной всем, единственной дорогой. 18 января 1941 «Анна Андреевна внутренне напряженно занята своим писательским делом. В то же время она удивительно непрофессиональна. За всю жизнь она не приобрела даже простейшие навыки этого рода, не научилась даже читать корректуру. Еще одна черта: ее внутренний опыт, питающий творчество, скрыт, отключен от психологической поверхности. Иначе, чем у Маяковского, Пастернака, Мандельштама, у которых устройство ума, восприятия, речи прямо переливалось в их стиховую речь. Ахматова «научила женщин говорить», создала модель женщины 1910-х годов. Но сама она лишена таких традиционных женских свойств, как уют, домашность. Она безбытна, бездомна, не только по обстоятельствам, но и по природе. У нее выработанная театрализованная система жестов, которыми она представительствует, как поэт, как явление культуры, странно сочетается с беспомощностью бытовой жестикуляции. Неловкими движениями она ставит чайник, режет колбасу. И этих домашних движений она стесняется». Лидия Гинзбург. Из записных книжек Ленинград в марте 1941 Cadran solaire [59] на Меншиковом доме. Подняв волну, проходит пароход. О, есть ли что на свете мне знакомей, Чем шпилей блеск и отблеск этих вод! Как щелочка, чернеет переулок. Садятся воробьи на провода. У наизусть затверженных прогулок Соленый привкус – тоже не беда. 1941 «Час мужества пробил на наших часах…»
Первый дальнобойный в Ленинграде И в пестрой суете людской Все изменилось вдруг. Но это был не городской, Да и не сельский звук. На грома дальнего раскат Он, правда, был похож, как брат, Но в громе влажность есть Высоких свежих облаков И вожделение лугов — Веселых ливней весть. А этот был, как пекло, сух, И не хотел смятенный слух Поверить – по тому, Как расширялся он и рос, Как равнодушно гибель нес Ребенку моему. Сентябрь 1941 «Птицы смерти в зените стоят...» Птицы смерти в зените стоят. Кто идет выручать Ленинград? Не шумите вокруг – он дышит, Он живой еще, он все слышит: Как на влажном балтийском дне Сыновья его стонут во сне, Как из недр его вопли: «Хлеба!» — До седьмого доходят неба... Но безжалостна эта твердь. И глядит из всех окон – смерть. И стоит везде на часах И уйти не пускает страх. 28 сентября 1941 Самолет Мужество Мы знаем, что ныне лежит на весах И что совершается ныне. Час мужества пробил на наших часах, И мужество нас не покинет. Не страшно под пулями мертвыми лечь, Не горько остаться без крова, И мы сохраним тебя, русская речь, Великое русское слово. Свободным и чистым тебя пронесем, И внукам дадим, и от плена спасем Навеки! 23 февраля 1942 Ташкент «Стихотворения военного времени в цикле «Ветер войны», которые заслужили Ахматовой официальное одобрение и официальный перевод из камерных поэтесс в поэты общественного звучания, были написаны в той же манере, что и «Реквием», точнее – в истощении этой манеры. Так, ставшее хрестоматийным стихотворение «Мужество», на которое неукоснительно и привычно ссылались всякий раз, когда приходила нужда похвалить поэтессу, противопоставить многочисленным ее винам ее патриотизм, хотя и написано во время войны и, как сказали бы раньше, «по случаю войны», выбивается из рамок темы. Ахматова опубликовала его через четверть века после крутой перемены в своей и общей судьбе и, как оказалось, за четверть века до собственной смерти. <…> Нисколько не отменяя сиюминутного, «военного» содержания этой клятвы, стихи прочитываются и в более широком, и более узком контексте. При всей катастрофичности тогдашнего положения, при угрозе возможного порабощения врагом, разговор о запрещении, об уничтожении русского языка не шел, русская речь была вне конкретной опасности. Стихотворение говорит о мужестве, которое требовалось от поэта, чтобы противостоять уничтожению великой русской культуры новым – и до, и после войны – временем. Чтобы сохранить свободным и чистым русское слово Гумилева, легшего под пулями, повесившейся Цветаевой, сгинувшего за колючей проволокой Мандельштама и десятков других, продолжающих поминальный список. Это ответ на отчаянный выкрик друга: “Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма...”». Анатолий Найман. «Рассказы о Анне Ахматовой» |