Первые контракты в качестве синхронного переводчика я добывал не без труда, хотя выдержал все экзамены и стал обладателем соответствующих дипломов. Но этот профессиональный круг был гораздо уже круга обычных переводчиков, этот цех считался откровенно мафиозным и неохотно принимал новичков. В сплоченные ряды синхронистов мне удалось пробиться лишь после того, как к английскому и французскому я добавил русский, – теперь я переводил на испанский с трех языков. Работа устного переводчика позволяла много ездить по Европе, и я регулярно бывал в Лондоне, особенно часто меня приглашали на всякого рода экономические конференции и семинары. И вот однажды, в 1970 году, в консульстве Перу на Слоун-стрит, куда я отправился за новым паспортом, мне повстречался друг детства и однокашник по колехио Чампаньята в Мирафлоресе – Хуан Баррето.
Он превратился в хиппи, но не из тех, что ходят грязными и оборванными, а в хиппи вполне элегантного. Шелковистые волосы падали на плечи – несколько прядей он выкрасил под седину, – пижонская жиденькая бородка и усы окружали рот аккуратным намордничком. Я помнил его тучным и низкорослым мальчишкой, теперь же он перерос меня на несколько сантиметров и был строен, как манекенщик. Хуан расхаживал в бархатных брюках вишневого цвета и сандалиях, которые казались не кожаными, а пергаментными, в восточном шелковом блузоне, ярком и расшитом фигурками, поверх него носил широкий распахнутый жилет – что-то подобное носили туркменские священнослужители в документальном фильме про Месопотамию, показанном во дворце Шайо в цикле «Connaissance du monde»,[46] на который я ходил раз в месяц.
Мы решили посидеть в кафе неподалеку от консульства, и у нас завязался настолько любопытный разговор, что я пригласил его пообедать в паб в Кенсингтон-гарден. Мы провели вместе больше двух часов: он говорил, а я слушал, лишь вставляя время от времени какое-нибудь междометие.
Его история вполне годилась для романа. По моим воспоминаниям Хуан уже на последних курсах колехио начал сотрудничать с радио «Эль Соль» – чаще всего он комментировал футбольные матчи, так что его товарищи-маристы[47] прочили ему большое будущее в качестве спортивного обозревателя. «Но на самом деле все это было лишь детской забавой, – заметил он, – а настоящим своим призванием я всегда считал живопись». Он поступил в Школу изящных искусств в Лиме и даже участвовал в коллективных выставках в Институте современного искусства на проспекте Оконья. Потом отец отправил его учиться рисунку и живописи в лондонскую Школу Сент-Мартин. Едва приехав в Лондон, Хуан понял, что это его город («он словно ждал меня») и что до конца дней своих он с ним не расстанется. Когда он объявил отцу о своем решении не возвращаться в Перу, тот перестал посылать ему деньги. Тут и началась для Хуана бродяжья жизнь, жизнь уличного художника, рисующего портреты туристов на Лестер-сквер или у дверей «Харродза».[48] А еще он рисовал мелом на дорожках перед Биг-Беном или Тауэром, а потом обходил зрителей со шляпой. Спал он в YMCA,[49] или искал нищенские bed and breakfast,[50] или, как прочие dropouts,[51] коротал зимние ночи в монастырских приютах для всяких человеческих отбросов и выстаивал длинные очереди в приходах и благотворительных заведениях, где два раза в день давали миску горячего супа. Доводилось ему ночевать и прямо на улице, даже в ненастье, – в парке или у входа в магазин, завернувшись в куски картона. «Я уж совсем было отчаялся, но все-таки за все это время у меня ни разу даже мысли не мелькнуло повиниться перед отцом и попросить денег на обратный билет в Перу».
Несмотря на полную нищету, он вместе с другими бродягами-хиппи умудрился добраться до Катманду, где, к изумлению своему, обнаружил, что в живущем настоящей духовной жизнью Непале труднее выжить без денег, чем в материалистической Европе. Только благодаря самоотверженной помощи товарищей по скитаниям он не умер от голода и болезни, после того как в Индии подцепил бруцеллез (мальтийскую лихорадку), который едва не свел его в могилу. Друзья – девушка и два парня – по очереди дежурили у изголовья больного, пока он выздоравливал в грязном госпитале в Мадрасе, где крысы спокойно разгуливали между пациентами, лежащими на брошенных прямо на пол циновках.
– Я уж почти приспособился к такой жизни tramp[52] и к тому, что домом мне стала улица, но тут судьба моя вдруг резко переменилась.
– Я рисовал углем портреты – пара фунтов за штуку, – устроившись у ворот музея Виктории и Альберта на Бромптон-роуд, когда ко мне неожиданно обратилась дама в кружевных перчатках и с зонтиком от солнца. Она хотела, чтобы я нарисовал портрет песика, с которым она гуляла, спаниеля кинг-чарльз. Собачка была с бело-коричневыми пятнами, вымытая и причесанная, – словом, настоящая леди. Звали ее Эстер. Двойной портрет – в профиль и анфас, – выполненный Хуаном, привел даму с зонтиком в полный восторг. Она собралась было расплатиться, но тут выяснилось, что денег у нее с собой нет – то ли украли портмоне, то ли забыла его дома. «Не важно, – сказал Хуан, – для меня было большой честью работать с такой замечательной моделью». Дама, сконфузившись и преисполнившись благодарности, удалилась. Но, сделав пару шагов, вернулась, чтобы вручить Хуану свою визитную карточку. «Если вам доведется быть поблизости, постучите и в мою дверь, заодно повидаетесь со своей новой подружкой». И она кивнула на собачку.
Миссис Стабард, медсестра на пенсии и бездетная вдова, сыграла роль доброй феи, которая своей волшебной палочкой совершила чудо: вытащила Хуана с лондонских улиц, отмыла («Одно из последствий бродячего существования – это то, что ты никогда не моешься и перестаешь чувствовать, как от тебя воняет», – прокомментировал Хуан), откормила, одела и, наконец, ввела в самый английский из всех английских кругов: в мир хозяев конюшен, жокеев, тренеров и любителей верховой езды. Короче, в мир Ньюмаркета, где рождаются, растут, умирают и находят упокоение самые знаменитые в Великобритании – а может, и во всем мире – скаковые лошади.
Миссис Стабард жила одна в домике из красного кирпича с маленьким садом, за которым сама ухаживала и содержала в идеальном порядке. Дом располагался в спокойной и благополучной части Сент-Джонз-вуд, она унаследовала его от мужа, педиатра, который всю жизнь провел в больнице «Чаринг-Кросс»,[53] выхаживая чужих детишек, потому что своих у них не было. Так вот, однажды в полдень, когда голод, одиночество и тоска стали совсем невыносимы, Хуан Баррето постучался в дверь вдовьего дома. Она сразу его узнала.
– Вот, зашел поглядеть, как поживает моя приятельница Эстер. И, если вы не сочтете это слишком большой наглостью, попросить у вас кусок хлеба.
– А, художник! Проходите, – улыбнулась она. – Надеюсь, вас не затруднит вытереть как следует ваши мерзкие сандалии? Заодно вымойте-ка и ноги – вон там, в саду под краном.
«Миссис Стабард оказалась сущим ангелом, слетевшим с небес на землю, – продолжал свой рассказ Хуан. – Портрет собачки, кстати, она вставила в рамку, и теперь он украшает столик в гостиной». Потом Хуану пришлось вымыть с мылом руки («С первой минуты она повела себя со мной как строгая мамаша – так продолжается и по сию пору»), а хозяйка приготовила ему пару сэндвичей с помидором, сыром и корнишонами и налила чашку чая. Они долго разговаривали, и миссис Стабард потребовала, чтобы Хуан подробно описал ей свою жизнь. Она умирала от желания побольше узнать про окружающий мир, боялась что-то упустить и поэтому вытягивала из Хуана мельчайшие детали: какие они, эти хиппи, из каких семей, какой образ жизни ведут.