- Жеребенок! - сказал один чиновник.
Двое чиновников захохотали.
Пришел какой-то гладенький чиновник. Его прозвали "Канарейкой", - "Жеребенок" назвал его Соловьевым. Он стал смеяться над "Жеребенком", называя его Дворянчиковым.
- Маменькин сынок! нахапал денег-то…
Дворянчикову, вероятно, было обидно, и он, сев на свое место, сказал: "Скотина! блюдолиз!" Глаза его больше прежнего покраснели, на лице выступили красные пятна.
- Господин… как вас?.. вы не связывайтесь с этими скотами, - сказал он мне и стал выводить на черновой бумаге от нечего делать: "департамент", "его превосходительство" и т. д.
Собрались все чиновники, кроме столоначальников, и наше отделение было похоже на гимназический класс, потому что чиновники, семейные люди, походили своими шутками, остротами и выходками вполне на гимназистов; молодые, недавно служащие писцы, еще не чиновники, или переписывали, или, молча слушая товарищей, улыбались. Они учились развязности.
Занятие мое было легкое: я переписывал с предписания копию или писал отпуск к делу. Другие, почище меня почерком, тоже переписывали с черновых, написанных карандашом, предписаний. Наконец пришли и столоначальники; они поздоровались с помощниками да с двумя писцами, а прочих удостоили кивками голов. После всех их пришел Черемухин. Все встают с мест и кланяются, а Черемухин делает два кивка головой, мимоходом протягивает два пальца столоначальникам и зовет помощников. В отделении стихает говор; каждый старается сделать вид, что он занимается.
В первый же день службы я узнал от служащих, что Черемухин в высшей степени казенный формалист, старающийся во всем быть аккуратным человеком; что вся жизнь его заведена по часам, так что у него сутки распределены на разные роды занятий, - у него определено: когда вставать, когда чай пить, когда читать, писать бумаги, когда любезничать с женой, детьми, когда устраивать вечера. Узнал я также, что он очень самолюбив и честолюбив и никогда не уничтожит лоскутка бумаги, на котором он что-нибудь сочинил, и эти лоскутки у него хранятся в особой комнате, которая вся загромождена его творениями. Впрочем, говорили, что его понять довольно трудно - что он за человек. Мне же с первого раза бросилась в глаза его формалистика. Сторож приносит ему письмо.
- Откуда?
- Из города какова-то, ваше превосходительство.
- Сколько за мной?
- За пять писем - двадцать пять, ваше превосходительство.
- Как за пять?
- Точно так-с, ваше превосходительство.
Журналист принес ему ведомость о бумагах, выпущенных в эту неделю, и о числе разной бумаги, издержанной тоже в эту неделю
- Господа, - обратился он к чиновникам, - не марайте много бумаги! Я на счет поставлю… Отчего вы гусиными перьями не пишете?
Все молчали. Каждый как будто боится вызова, каждый, точно первоклассный гимназист, боится директора.
Отправляли какое-то дело.
- Михайло Алексеич, принесите мне полпалки сургучу, большой конверт… печать, бечевку… - говорил он с расстановкой журналисту. Тот приносит и кладет все это на стол. Черемухин подзывает к себе журналиста, писца и помощника столоначальника.
- Петр Васильич, держите конверт.
Петр Васильич держит конверт.
- Цел?
- Точно так, ваше превосходительство.
Обвязывает Черемухин дело бечевкой, прикладывает печать и кажет окружающим его трем человекам.
- Хороша печать?
- Хороша.
- Держите конверт.
И Черемухин сам всовывает дело в конверт, запечатывает его, обвязывает бечевкой, печатает, кажет при этом то журналисту, то помощнику столоначальника, и сам отдает дело с относной курьеру.
Уже шестой час, а Черемухин все копается; он сначала все уходил - то к директору, то терся в других отделениях; теперь он начал писать какие-то письма и между тем отдавал приказания помощникам. Столоначальники уже давно ушли, а писцы идти не смеют. Делать им нечего, хочется есть, идти нельзя, они и шепчутся громко: эк его, рассиделся! Недовольство выражается все громче и громче, и это, кажется, надоедает Черемухину, - он возглашает:
- А! кому нечего делать, может идти. Только вы, - говорит он помощникам и журналисту, - останьтесь да по писцу из стола оставьте.
Пошел я обедать в харчевню, в которой, как мне сказывали, порция щей стоит три копейки. Харчевню составляют три небольшие комнаты, в одной шесть столов, а в двух по три. В той комнате, в которую я вошел, было шесть человек, кроме меня: за одним столом обедали четыре извощика, за другим какой-то человек в шинели, вероятно чиновник, с мальчиком. Я спросил щей и жаркого, Щи, по случаю середы, сегодня не полагались, а вместо них принесли уху и жаркое из какой-то рыбы. Хлеба можно было купить тут же. Извощики толковали о своих делах, и перед ними на столе стояли две осьмушки. В остальных комнатах говорили громко, ругались - это были все рабочие люди, за исключением разве чиновника, которого, по его бедному наряду, впрочем, не считали за чиновника.
Уха оказалась дрянною: накладены какие-то кости, вода с песком, пахнет салом; жаркое, состоящее из двух черненьких маленьких рыбок, тоже пахнет свешным салом. Чиновник жаркое не брал, а взял две порции ухи, набивая ею свой и сына своего животы пополам с черным хлебом. По непривычке, я не мот хлебать уху. и есть жаркое, а ел хлеб с солью.
- Вы, верно, в первый раз здесь? - спросил меня чиновник.
- Да.
- Есть можно, дешево.
Пошел я в трактир, а попал в портерную.
- Пивка прикажете: белого али черного? - спросил меня сиделец, с красным лицом, немолодой.
- А можно у вас получить пирог с мясом?
- Можно. Прикажете бутылочку?
- Я не пью пива. Водки, пожалуй, выпью.
Заказав мне пирог, он стал просить меня, чтобы я его угостил пивом. Я так и сделал. За пивом он мне сказал, что он хозяин харчевни и портерной, что прибыли здесь нет, даже от харчевни мало выгоды; кутил сюда почти не ходит, потому что трактир и портерная с харчевней находятся не на видном месте.
- Вы не поверите, - рассказывал он мне, - я да зять наняли сообща - я здесь три комнаты за тридцать пять рублей в месяц, он - во втором этаже шесть комнат за шестьдесят пять рублей; на свой счет меблировали, покрасили, занавески повесили, капиталу одного две тысячи серебряных затратили, да эти свидетельства чего стоят! А уж полгода, как мы здесь торгуем, хошь бы грош выручили. Уж стараемся и так, и сяк, а пользы нет. Иной день и никто не зайдет. В трактир ходят, да в праздники… Хотел я бильярд здесь устроить, да зять говорит: отобьешь от меня гроши… Теперь хочу постоялый двор завести. Потрачу еще двести рублей, авось и поправлюсь.
На прощанье он еще стянул с меня бутылку пива и попросил посещать его почаще.
Между тем капитал мой убывал незаметно. Дорогой, сосчитавши деньги, я с ужасом узнал, что у меня всего их только пять рублей двадцать восемь копеек. Стал я ворочать мозгами - как бы жить так, чтобы денег не тратить? Но, сообразив, что везде лупят большие цены, я шел как помешанный и решил завтра же продать свой хороший неформенный сюртук, который в Орехове стоил мне пятнадцать рублей.
Хозяйка была уже пьяная и опять ругалась с жиличкой в кухне; чиновник, живший с содержанкой, праздновал свои именины, и потому в его комнате происходило веселие велие. Хватился сюртука, на который я хотел еще взглянуть в последний раз и посоветоваться с жиличкой, куда бы его продать, - сюртука в чемодане не оказалось, а замок заперт сомнительно. Объявил я свою претензию хозяйке, она закричала:
- Извольте убираться! очищайте комнату!
Такое предложение мне было сказано в первый раз в жизни, и я возмутился, но промолчал. Вечером у нее был гость, какой-то унтер-офицер. Он пришел пьяный и за что-то бил хозяйку, которая ругалась, плакала, и причитала: "Ты подлец! ты мою душу загубил, подлый человек!" Унтер тоже ругался и плакал, приговаривая: "Ты не любишь меня, собака! я в гроб вколочу твою подлую душу!.." - и все-таки они после этого затихали и целовались. Пришли рабочие в кухню и в мою комнату. Пришли они уже выпивши. Долго они ругались, потом запели все враз: "Не вчерась ли я гуляла" - но выходило нескладно. Потом они долго калякали о своих делах, ругались и вообще обращались друг с другом без церемонии, а один так чуть драку не затеял. Со мной обращались тоже попросту, просили полштофа водки, но я отказался, они обругали меня и скоро заснули. Они легли спать опять по-вчерашнему, только мои товарищи, спящие в комнате, положили под головы свои узелки.