Восемьдесят лет назад бесспорное и неоспоримое предположение, вошедшее в плоть и кровь тогдашних мыслителей, звучало так: sensu stricto, нет иного знания о мире, чем то, которое дает нам физическая наука, и нет иной истины о реальности, кроме "физической истины". В прошлый раз мы намекали на возможность существования других видов "истины", честно признав за "физической истиной" – даже при взгляде со стороны – два превосходных качества: точность и подчинение двойному критерию достоверности: рациональной дедукции и чувственному подтверждению. Однако эти качества, как бы хороши они ни были, не могут сами по себе уверить нас в том, что нет более совершенного знания о мире, более высокого "типа истины", чем физика и физическая истина. Для утверждения этой мысли потребовалось бы развернуть во всем его объеме вопрос: чем окажется то, что мы назвали бы образцовым знанием, прототипом истины, если бы мы извлекли точный смысл слова "познавать"? Только выяснив до конца значение слова "познание", мы увидим, заполняют ли знания, которыми владеет человек, это значение во всем объеме или же только приближаются к нему. Пока это не сделано, нельзя говорить всерьез о теории познания; в самом деле, хотя философия последних лет претендовала на то, чтобы быть только такой теорией, она, оказывается, вовсе не была ею.
Тем временем физика развивалась и за последние полвека настолько усовершенствовалась и расширилась, достигла такой высокой точности в такой гигантской области исследования, что появилась необходимость в пересмотре ее принципов. Это говорится для тех, кто простодушно думает, что изменение доктринальной системы указывает на слабость науки. Истина заключается в обратном. Невиданное развитие физики объясняется правильностью принципов, выдвинутых Галилеем и Ньютоном, и это развитие достигло предела, вызвав потребность в расширении этих принципов путем их очищения. Это повлекло за собой "кризис принципов" – счастливую болезнь роста, переживаемую сегодня физикой. Мне не известно, почему, слово "кризис" обычно наводит на невеселые мысли; кризис есть не что иное, как глубокое и интенсивное изменение; оно может быть изменением к худшему, но также и к лучшему, как в случае с нынешним кризисом физики. Нет более верного признака зрелости науки, чем кризис принципов. Он означает, что наука настолько уверена в себе, что может позволить себе роскошь решительно пересмотреть свои принципы, то есть потребовать от них большей убедительности и твердости. Интеллектуальная сила как человека, так и науки измеряется той долей скептицизма, сомнения, которую он способен переварить, усвоить. Здоровая теория питается сомнением, без колебаний нет настоящей уверенности; речь идет не о наивной доверчивости, а скорее о твердости средь бури, об уверенности в неуверенности. Разумеется, в конечном счете именно уверенность побеждает сомнение и служит мерилом интеллектуальной сипы. И наоборот, неуправляемое сомнение, необдуманное недоверие называется... "неврастенией".
В основе физики лежат физические принципы, на которые опирается исследователь. Но чтобы пересмотреть их, нельзя оставаться внутри физики, необходимо выйти за ее пределы. Поэтому физикам пришлось заняться философией науки, и в этом отношении самым показательным сегодня является пристрастие физиков к философии. Начиная с Пуанкаре, Маха и Дюгема и кончая Эйнштейном и Вейлем со всеми их учениками и последователями, теория физического познания развивалась усилиями самих физиков. Разумеется, все они испытали большое влияние философского прошлого, однако этот случай любопытен тем, что пока сами философы курили фимиам физике как теории познания, сами физики в своей теории пришли к выводу, что физика – низшая форма познания, а именно символическое знание.
Директор курзала, пересчитав вешалки в гардеробе, таким способом определяет, сколько пальто и курток на них висит, и благодаря этому приблизительно знает, сколько людей пришло повеселиться, хотя он их и в глаза не видел. а если сравнить содержание физики с богатством вещественного мира, мы не найдем между ними даже сходства. Перед нами как бы два разных языка, едва допускающих перевод с одного на другой. Физика всего лишь символическое соответствие.
Откуда мы это знаем? Потому что существует множество столько возможных соответствий, как и множество самых различных форм упорядочения предметов.
По поводу одного торжественного случая Эйнштейн в следующих словах подытожил ситуацию физики как метода познания (1918 г., речь на семидесятилетии Макса Планка): "В ходе развития нашей науки стало ясно, что среди возможных теоретических построений всегда есть одно, решительно демонстрирующее свое превосходство над другими. Никто из тех, кто хорошо знаком с этим вопросом, не станет отрицать, что мир наших восприятии практически безошибочно определяет, какую теоретическую систему следует предпочесть. Тем не менее нет никакого логического пути, ведущего к теоретическим принципам".
То есть многие теории в равной степени адекватны, и, строго говоря, превосходство одной из них объясняется чисто практическими причинами. Факты подсказывают теорию, но не навязывают ее.
Только в определенных точках доктринальный корпус физики соприкасается с реальностью природы – в экспериментах. И его можно варьировать в тех пределах, при которых эти точки соприкосновения сохраняются. А эксперимент представляет собой манипуляцию, посредством которой мы вмешиваемся, в природу, принуждая ее к ответу. Однако эксперимент раскрывает нам не саму природу как она есть, а только ее определенную реакции" на ваше определенное вмешательство. Следовательно, так называемая физическая реальность – и это мне важно формально выделить – реальность зависимая, а не абсолютная квазиреальность, вот она обусловлена человеком и связана с ним. Короче, физик называет реальностью то, что происходит в результате его манипуляций. Эта реальность существует только как функция последних.
Итак, философия ищет в качестве реальности именно то, что обладает независимостью от наших действий, не зависит от них; напротив, последние зависят от этой полной реальности.
Стыдно, что после стольких усилий, потраченных философами на разработку теории познания, физикам пришлось самим заняться окончательным уточнением характера своего знания и показать нам, что оно, строго говоря, является низшей разновидностью теории, удаленной от предмета своего исследования, а вовсе не образцом и прототипом знания.
Итак, оказывается, что частные науки, особенно физика, преуспевают, превратив собственные ограничения в творческий принцип своих концепций. Таким образом, стремясь к совершенству, они не лезут понапрасну вон из кожи, пытаясь вырваться за установленные природой границы, а, напротив, охотно их признают и, уверенно разместившись в них, добиваются совершенства. В прошлом веке преобладали иные настроения: тогда все поголовно мечтали о безграничности, стремились уподобиться другим, не быть собой. Это был век, когда музыка Вагнера, не довольствуясь ролью музыки, хотела занять место философии и даже религии; это был век, когда физика хотела стать метафизикой, философия – физикой, а поэзия – живописью и музыкой; политика уже не желала оставаться только политикой, а мечтала сделаться религиозным кредо и – что уж совсем нелепо – сделать людей счастливыми.
Не свидетельствует ли новая линия поведения наук, предпочитающих ограничиться своей замкнутой сферой, о новой восприимчивости человека, с помощью которой он пытается решить проблему жизни иным путем, когда каждое существо и каждое занятие принимает свою судьбу, погружаясь в нее, и, вместо того чтобы в призрачном порыве выплескиваться через край, надежно без остатка заполняет свои подлинные неповторимые формы. Отложим этот едва затронутый нами вопрос до следующего раза, когда мы столкнемся с ним лицом к лицу.
Между тем это недавнее ущемление физики как теории повлияло на состояние духа философов, получивших возможность свободно следовать своему призванию. С низвержением идола эксперимента и возвращением физического знания на свою скромную орбиту разум открылся другим способам познания, а восприимчивость – подлинно философским проблемам.