Обшаривает себя, охлопывает и трясется крупно. Нет… нету. Потерял, значит, во время этих своих тарзаньих прыжков по деревьям.
Он все белеет, и свежие царапины на его лице и руках все отчетливей. И немцы к ним присматриваются, и в воздухе возникает напряжение. Интересуются происхождением царапин, и жестикуляция у них, как на стрельбище. Он сбивается про падение с сарая, они скалятся без понятия и глумятся насчет борьбы русских с медведем.
– Партизан? – догадываются немцы в подтверждение его ужаса.
То есть – влип. По запрещенной статистике, тайком передаваемой изустно, половину групп берут в первые двенадцать часов после приземления. И вероятно, немцы их засекли и сейчас по одному вылавливают.
– Найн! – рыдает он. – Нихт партизан! Камараден!
Обыскивают его брезгливо, дают прикладом по почкам, кидают в коляску и везут. И он болтается на ухабах и пытается вспомнить, о чем говорили на занятиях «Тактика поведения на допросах в полиции и гестапо». А сам как снегом внутри набит – холодное оцепенение и ни одной мысли.
И привозят в село. Въезжают во двор. Во дворе курят жандармы, приветствуют. Типа райотдела милиции. И обмениваются замечаниями, на хрена они этого щенка привезли, будто нельзя было решить вопрос на месте. Немецкий он знает, и от этого знания ему вообще плохо становится.
Пинком и тычком его заправляют в дверь и докладывают, что вот, в заданном квадрате задержали подозрительного без документов. Объяснить толком не может. И выходят.
Никогда не бывает так плохо, чтоб не могло стать еще хуже. Потому что за столом сидит офицер. Это не офицер. Это агитплакат «Рыцари СС», или «Палачи СС», с какой стороны взглянуть. Выкован гитлерюгендом и отшлифован командной кастой. Форма с иголочки, фуражка с высокой тульей выгнута, белесые волоски подстрижены аккуратно, и замшевая перчатка на левой руке. А правой рукой что-то пишет.
Дописывает до точки, откладывает ручку и смотрит на него – холодными, голубыми, льдистыми арийскими глазами смотрит. И выражение в тех глазах пустое и безжалостное. Будто на муху случайную внимание обратил. И как насквозь светит и пронзает этим своим всевидящим взглядом. И сразу становится понятно, что никакие наивные легенды здесь не проканают. Как на стекле его этот офицер видит. Такой за сто шагов нюхом чует добычу… Настоящий контрразведчик и палач.
Что называется – прощай родина. Стоит он, кролик перед удавом, и губами беззвучно шевелит – нет звука, не включается.
Удовлетворившись просмотром и утвердившись во мнении, офицер подзывает его вялым жестом и двумя пальцами поворачивает за подбородок. Больно щиплет в прореху штанов:
– Парашютист? Дерево? Цап-цап?
– Господин офицер! я упал! сарай! кусты! там! там! клянусь!
– Партизан?
И тогда из него наперегонки рушатся застрявшие слова вперемешку с соплями, слезами и судорожным иканьем: про сгинувшего отца, угнанную мать, сироту-тетю и аусвайс, который еще утром был вот в этом кармане, но он косил серпом крапиву…
Не слушая, офицер протяжно зевает и прерывает его пренебрежительным жестом, резюмируя результаты допроса:
– Партизан.
Встает и отстегивает клапан помещенной слева от ременной пряжки кобуры.
Последний воздух, дух небесный покидает легкие с беззвучным писком:
– Нихт шиссен, херр офицер… – и, конечно, плывущая в обморок жертва не отдает себе отчета, что при минимальном слухе интонации писка звучат так, как говорят только в Гамбурге и Киле.
Офицер дергает чуть заметно углом узкогубого рта, а дальше следует провал чувств… какая-то механическая сила поднимает за шиворот, душа воротником… Стук и колокол в голове – это его лбом с треском вышибли дверь.
Его устанавливают на крыльце, как шаткое полено… придерживают… А затем возникает странное состояние невесомости, крепко подпертое сзади – словно полет на пушечном ядре! Это… все?!. это и есть смерть?.. Еще нет. Это его здорове-еннейшим пенделем в зад запустили в воздух – и он летит по дуге в положении на четвереньках. И в этом положении пропахивает носом землю в зарослях крапивы.
Мир возвращается в звуках и оглушительно пульсирует. Это жандармы во дворе хохочут и аплодируют.
А офицер, цепко фиксируя его расплывчатый взор, подчеркнуто медленно раскрывает кобуру и тянет обшарпанный рабочий парабеллум. И, показывая ему стволом повернуться спиной, назидательно поясняет:
– Пу-пу!
Он послушно поворачивается. Ему уже все равно. Полная блокада эмоций. Равнодушие за чертой. Ничто не имеет значения.
За спиной щелкает затвор.
– Пу-пу!
Он покачивается, спотыкается на месте и падает.
– А-га-га-ха-ха! – немцы просто лопаются и подыхают от хохота. Работа их такова, что сцена представляется вполне и чудно комичной.
Ствол у офицера в кобуре. Отставив большой палец и вытянув указательный на манер пистолета, он грозит вставшему на четвереньки пленному. Так пугают детей.
– Ваньюшка! – металлическим голосом лает офицер. – Бежать! Шнель!
Чьи-то руки вздергивают его и толкают в распахнутые ворота. И он медленно бежит по инерции, качаясь и не понимая своих движений.
А сзади:
– Партизан капут!
У него материализуется большая нежная спина, а в ней позвоночник, сердце, легкие и почки.
– Партизан – пу-пу!
И тут грохает выстрел.
Наш на секунду замирает, собирая отчет в своих ощущениях. Потом с невероятной силой подпрыгивает и бросается бежать с бешеной заячьей скоростью, пригнувшись и уклоняясь резкими зигзагами, как вдалбливали на занятиях.
Далекий немецкий смех гонит его, как парус.
Солдаты сгибаются пополам и машут руками. Стрелявший в небо офицер застегивает кобуру. Много ли на войне развлечений. Казарменный юмор приводит в ужас гуманистов. Бытие и небытие определяют сознание.
«Пу-пу!!!» – грохочет в ушах.
А оглянуться страшно. Стрекочет и взбивает пыль и стерню.
Ну что. Замученные войной солдаты устроили себе маленькое мимолетное развлечение, невинное, в общем. Фашисты.
И он во весь дух, не помня себя и строча ногами чаще швейной машинки, добежал до леса и, на крыльях неизбытого ужаса, как написали бы в романе прежних лет, или в сжигании экстремального выброса адреналина, как предпочли бы написать сейчас, несся еще километра три через лес, задыхаясь и ломясь сквозь заросли, пока не свалился у какого-то ручейка…
…Потом он дышал. Хрипел, свистел, захлебывался и пускал пузыри. Когда перестал трястись, хлынули потоком неконтролируемые бесшумные слезы. Слезы ласкали лицо, и он уплыл в сладкий и мертвый сон. Физиология, стресс.
Проснувшись, долго пил, окуная горячее лицо в прозрачную коричневую воду протоки, стирал мокрые штаны, обмыл изодранные стерней и сбитые дорогой ступни и перемотал оторванными рукавами.
Четыре дня он блуждал, питаясь ягодами. Пока не вышел, наконец, в район медведевского соединения. Где ему хватило ума эту историю на всякий случай не рассказывать: контакт с врагом, знаете, это всегда требует проверки. А так – ну, заблудился, бывает, дело обычное.
«Вот после этого, – рассказывал он позднее, – я действительно возненавидел фашизм. И мечта об его уничтожении, физической ликвидации врага, стала моей личной мечтой. Я стал фаталистом. Потому что понял – есть у каждого разведчика свой покровитель на небесах. И никогда не надо впадать в панику – еще неизвестно, как в последний момент все обернется. Короче, в боксе главное – хладнокровие!»
Ну, а дальше была обычная военная биография – если кто уцелел: диверсии, переходы, ранение, эвакуация на Большую Землю, еще две заброски, орден Красной Звезды, Отечественной войны 2 степени, медали, еще ранение…
…После войны немецкое направление, понятно, сократилось. Пошло перемещение кадров, кого куда. Он был еще молод, данные хорошие, способен к языкам; отточил свой английский, который учил как иностранный еще в немецкой школе; зарубежные стажировки, работа в Австралии и Штатах, где избавился от простительного по легенде немецкого акцента в английском и заменил его на австралийский, который все забивал; звания, рост по службе; не столько героическая, сколько нервная и слоеная жизнь шпиона со своими нерегулярными радостями и неоднозначными надеждами.