Едва отъехав с десяток метров в сторону от Сенной площади, Анатолий встретил одного из старых друзей. Разговоры, объятия, слезы…
Паром уже готовился отходить от пристани, когда Пенелопа, наконец, вынесла повозку на крутой берег Волги. Замахав кепкой и закричав паромщику «Стойте! Стойте!», Анатолий стегнул легонько лошадь вожжами, причмокнул «Но, милая!» и понесся вниз.
Паромщик, опасаясь, как бы повозка с налету не сиганула в разделяющую дебаркадер и паром полоску воды, дал задний ход. Паром вновь причалил к пристани. Матрос с дебаркадера, беззлобно ругнувшись, проворно опустил широкие сходни и, не закрепляя на кнехты швартовые, отодвинул в сторону предохранительный брус. Анатолий потянул на себя вожжи, не дожидаясь полной остановки, спрыгнул с облучка, подхватил Пенелопу под уздцы и, следя за тем, чтобы колеса повозки не соскользнули со сходен, прошел на паром.
– Надо часы дома иметь, а не лихачить! – попенял ему паромщик.
Упрек был справедливым.
– Прости, Трофимыч. Последний день в Мологе – прощаться быстро не получилось, – повинился Анатолий и протянул старику полтинник, плату за проезд.
Тот, продолжая что-то бурчать под нос, показал, куда следует привязать лошадь, и, вернувшись на корму, закрыл двумя толстыми жердями пролет, через который происходила посадка.
Паром тронулся, забирая вначале вверх по течению реки, чтобы потом, миновав стремнину, оказаться напротив сооруженного на противоположном берегу Волги небольшого причала. С правого борта, постепенно уменьшаясь в размерах, уплывала в промозглое осеннее небо Молога. Расположенный недалеко от пристани величественный Воскресенский собор20, главный храм города, уже коснулся крестом своей колокольни низких облаков. Луковицы его куполов подернулись дымкой…
– Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! – услышал Анатолий у себя за спиной знакомый голос.
Он оглянулся. Сосуля-пророчица, закрыв глаза и монотонно покачиваясь в такт стихотворному ритму, нараспев произносила слова библейского «Плача Иеремии»21:
– Горько плачет он ночью, и слезы его на ланитах его. Нет у него утешителя из всех, любивших его; все друзья его изменили ему, сделались врагами ему.
Голос пророчицы, звучавший необычайно высоко, до крика, в начале строфы, к концу ее становился еле слышимым. Как будто она не произносила слова библейского текста, а по-вдовьи завывала над могилой погибшего мужа.
– Враги его стали во главе, неприятели его благоденствуют, потому что Господь наслал на него горе за множество беззаконий его…
Мологжане – и так народ не очень болтливый, а тут и вовсе разговоры на пароме стихли. Каждому было понятно, что не об Иерусалиме, а о Мологе плачет дочь чуриловской помещицы, Варвара Лебедянская. И не Иуда «переселился по причине бедствия», «поселился среди язычников, и не нашел покоя», а каждый из них вынужден будет оставить свой дом, каждого из них ожидают бесконечные бедствия и мытарства.
Анатолий, пораженный красотой и величественностью плакавшей на фоне исчезающего в облаках города пророчицы, лихорадочно принялся искать в дорожной сумке припасенные для таких случаев кусочки угля. Наконец нашел, развернул на планшетке лист бумаги и принялся делать набросок – серое небо, пожирающее купола собора, развевающиеся на ветру лохмотья Сосули, опущенные вниз углы губ, возведенные к переносице брови и катящаяся по изъеденной морщинами щеке крупная одинокая слезинка…
– Во, талант! – вздохнул над его ухом молодой лейтенант НКВД Юрка Зайцев, с восторгом наблюдавший с начала и до конца, как на белом листе бумаги в считанные минуты оказались запечатленными не просто город и плакавшая старуха, но настоящее человеческое чувство, чувство безысходной трагичности происходивших событий.
– Тебе бы у нас вместо фотографа работать – цены бы не было! – не то предложил он, не то просто похвалил Сутырина.
Анатолий промолчал.
Стоявшие сбоку от Сосули рыжебородый старик из Заручья и его белобрысый одетый в матросский бушлат племянник, услышав восторженную оценку чекиста, тоже подступили ближе к художнику. Племянник протянул руку к планшетке с рисунком и потрогал пальцем ее края. Старик, не отрывая глаз от рисунка, снял с головы ермолку и мелко перекрестился.
Бросив испытующий взгляд на лица первых зрителей только что рожденного шедевра, Юрка Зайцев неожиданно сам потянулся к планшетке и угрожающе потребовал от Сутырина:
– А ну, дай сюда твою мазню!
Анатолий резко оттолкнул чекиста локтем так, что тот, покачнувшись вбок, чуть не упал на палубу парома.
Мгновенно вспыхнув от обиды, Юрка потянулся было к кобуре, но в последний миг, то ли испугавшись многочисленности окружавшей его толпы, то ли еще по каким причинам, выдавил на губах улыбку и отступил в сторону.
Сосуля, до этого момента не замечавшая ни окружавших ее пассажиров парома, ни чекиста, ни художника, открыла глаза, возвращаясь к своим земным заботам, шагнула к Анатолию и будничным тоном поинтересовалась:
– Далече собрался?
– Бог даст – до Рыбинска, а дальше посмотрим.
– До Юршино подсобишь юродивой добраться?
– Чего ж не подсобить? – согласился Анатолий и, не обращая внимания на лейтенанта НКВД, закрыл створки планшетки.
Паром подходил к причалу. Юрка Зайцев, похлопав Анатолия дружески по плечу и сделав вид, что ничего особенного между ними не произошло, спрыгнул первым, когда матрос на причале еще только-только начинал заводить чалку за кнехт. Недалеко от причала юного чекиста ожидала принадлежавшая Юршинской конторе НКВД пролетка.
Остальные пассажиры, зная крутой нрав паромщика, который может и силу к нарушителям применить, дождались установки сходен и лишь затем, не толкаясь, не мешая друг другу, в порядке очереди покинули паром.
Усадив Сосулю на передок телеги, Анатолий повел лошадь под уздцы в гору.
Пенелопа тянула споро. Можно б и самому сесть, но он жалел лошадь: дорога дальняя – пусть силы экономит.
– Почто в Рыбинск-то едешь? – поинтересовалась Сосуля, едва они отделились от толпы других пассажиров.
– Выселенец я, – пояснил он. – В Рыбинске у друзей домашнюю утварь оставлю и махну в белокаменную.
– А Летягина больного в Мологе бросил? Определят теперь старика в дом инвалидов. Картины растаскают, краски отберут…
Анатолий знал, что Варвару Лебедянскую и Тимофея Кирилловича связывала многолетняя дружба. Когда-то, еще до войны с немцами, Летягин собирался на ней жениться. Но родители Варвары были против – искали более выгодного жениха для дочери. Потом начались войны, революции… Усадьбу Лебедянских разорили. Хозяева подались в бега, но где-то под Киевом попали в плен к одной из многочисленных разбойничьих банд. Приглянувшуюся одному из головорезов Варвару отделили от родителей. С тех пор она ничего не знает об их судьбе. На следующий день атакованные небольшим отрядом петлюровцев бандиты бежали из села. Варваре удалось спрятаться от своего «любовника», зарывшись на сеновале под толстым слоем сена. Выждав, когда стихнут выстрелы, она отправилась на поиски матери и отца. Но никто из селян ничего вразумительного об их судьбе сказать не мог. Объездив в поисках родителей пол-России, она в середине двадцатых годов вернулась в Мологский край. Летягин к тому времени уже лет пять, как был женат.
Трудно сказать, толи на самом деле дочь чуриловских помещиков после всех выпавших на ее долю испытаний умом тронулась, толи сознательно себя сумасшедшей представила, чтобы на людях, без опаски преследований со стороны властей (какой с сумасшедшей бабы может быть спрос?) высказывать все, что на сердце налегло. Так или иначе, но ей сходили с рук и рыдания над пепелищем родительской усадьбы, и проклятья вслед молодым парнишкам-красноармейцам, увозившим крестьянские семьи в Сибирь.
Когда у Тимофея Кирилловича умерла жена, он вновь предложил Варваре руку и сердце. Она отказалась от того и другого, предпочтя полуголодную, но вольную жизнь бродяжки-юродивой уюту Летягинского дома.