Бальтазар Бальзан оказался неспособен ответить им: это была не его территория. Он терпеть не мог нападательных действий, и ему недоставало агрессивности, ведь романистом он стал лишь затем, чтобы воспевать жизнь, ее красоту и сложность. Ожесточиться он мог лишь по крайне важным поводам, его собственный случай в этот разряд не входил. Единственной его реакцией было страдание, он пережидал, когда схлынет волна, в отличие от издателя, который как раз предпочел бы воспользоваться остервенением массмедиа.
В Намюре читателей должно было быть меньше, чем в Брюсселе, поскольку вот уже несколько дней считалось, что восторгаться Бальзаном – это «старомодно». Соответственно писатель был склонен проявлять большее внимание к тем, кто рискнул скомпрометировать себя.
Одетта, не читавшая газет и не смотревшая телепередач о культуре, пребывала в блаженном неведении по поводу обострения ситуации, она и не представляла себе, что писатель переживает столь мрачные часы. Принаряженная, хоть и не так шикарно, как в первый раз, Одетта, подбодрив себя бокалом белого вина, которое Руди заставил ее заказать в кафе напротив, трепеща предстала перед Бальтазаром Бальзаном.
– Добрый день, вы не узнаете меня?
– Уф… да… мы… мы виделись… так-так… в прошлом году… Помогите же мне…
Одетта совсем не обиделась, она предпочитала, чтобы он оставался в неведении относительно ее нелепого появления в прошедший вторник, поэтому она пресекла его попытку.
– Да нет, я шучу. Мы никогда не встречались.
– Ну да, иначе бы я вспомнил. С кем имею честь?
– Одетта, Одетта Тульмонд.
– Как, простите?
– Тульмонд – это моя фамилия.
Бальтазар, разобрав эту комичную фамилию[2], подумал, что она смеется над ним.
– Вы шутите?
– Простите?
Осознав свой прокол, Бальтазар нашелся:
– Надо же, скажите, какая оригинальная фамилия!
– Но не в моей семье!
Одетта протянула для подписи новый экземпляр книги:
– Вы можете написать просто: «для Одетты»?
Рассеянный Бальтазар захотел увериться, правильно ли он расслышал:
– Для Одетты?
– Да, тут мои родители мне явно подгадили!
– Послушайте, это очаровательно, Одетта…
– Это ужасно!
– Ничего подобного!
– Да!
– Это же прустовское.
– Пру?..
– Прустовское… «В поисках утраченного времени»… Одетта де Креси, женщина, в которую был влюблен Сван…
– Мне попадались лишь пуделихи, которых звали Одетта, – простодушно заметила собеседница. – Пудели. И я. Впрочем, что до меня, то все на свете забывают это имя. Может, чтобы меня лучше запомнили, следует надеть ошейник или завить волосы?
Он озадаченно посмотрел на нее, а потом рассмеялся.
Склонившись, Одетта протянула ему конверт:
– Возьмите, это вам. Когда я говорю с вами, то вечно ляпаю глупости, так что я вам просто написала.
Одетта сбежала в шорохе своих перышек.
Устроившись поудобнее в машине, которая увозила их с издателем в Париж, Бальзан попытался было прочесть послание, но, увидев, что оно написано на аляповатой, на грани китча, бумаге, где лилии сплетались с розовыми гирляндами, которые поддерживали круглозадые ангелочки, даже не стал его разворачивать. Решительно, Олаф Пимс был прав: он писатель для кассирш и парикмахерш, других фанатов он не заслужил! Вздохнув, он все же сунул конверт в пальто из верблюжьей шерсти.
В Париже его ждало нисхождение в ад. Его жена, вечно куда-то спешившая, поглощенная своей адвокатской карьерой, не выказала ни малейшего сострадания к тому, что с ним происходит, а еще он обнаружил, что их десятилетнему сыну в лицее приходится давать отпор маленьким мерзавцам, насмехающимся над отцом. Бальзану приходили письма с выражением сочувствия, но не из литературной среды – возможно, по собственной вине, ведь он не был туда вхож. Затворившись в своей огромной квартире на острове Сен-Луи, перед телефоном, который не звонил, – и тоже по его вине! – ведь он не давал своего номера, Бальзан объективно взвесил все за и против бытия и заподозрил, что ставка проиграна. Конечно, Изабель, его жена, красивая, но холодная и резкая, наследница крупного состояния, куда более органично вписывалась в мир хищников, чем он (они даже договорились, что не исключают внебрачных связей, – в знак того, что в браке социальный цемент предпочтительнее любовного притяжения). Конечно, ему принадлежали завидные апартаменты в самом центре столицы, но если подумать, то вряд ли он любил эту квартиру. На стенах, окнах, стеллажах и диванах не было ничего выбранного им лично: всем этим занимался декоратор; в гостиной он водрузил рояль, на котором никто не играл (ничтожный знак весомого общественного положения!); его кабинет был рассчитан на то, чтобы произвести впечатление на журналистов, тогда как сам Бальтазар предпочитал писать в кафе. Он вдруг осознал, что живет среди декораций. Хуже всего, что это были не его декорации.
Чему же служили его деньги? Они являлись всего лишь знаком, что он пробился, что утвердился среди общественного класса, к которому не принадлежал изначально? Ничто из того, чем он обладал, реально не обогащало его, однако все кричало о богатстве. При широте воззрений писателя подобный диссонанс его не коробил, до поры до времени Бальтазара спасала вера в собственное творчество. Но именно оно-то и подверглось нападкам… Он усомнился в самом себе… Он терзался подозрениями, а удалось ли ему создать хотя бы один достойный роман? Только ли на ревности основаны злобные нападки критиков? А что если те, кто подписал ему приговор, правы?
Хрупкий, подверженный эмоциям, привыкший обретать равновесие в творчестве, он был не в состоянии достичь его в реальной жизни. Для него было непереносимо, что тот сугубо внутренний спор, что никогда не прекращался в нем: «Достаточно ли я талантлив для того, что мне предстоит сделать?» – был вынесен на всеобщее обозрение. Закончилось все тем, что однажды вечером после того, как одна добрая душа сообщила Бальзану, что его жена регулярно спит с Олафом Пимсом, Бальзан попытался покончить жизнь самоубийством.
Когда домработница-филиппинка обнаружила его лежащим без сознания, было еще не поздно. Врачам «скорой помощи» удалось вернуть его к жизни, и после нескольких дней, проведенных под наблюдением врачей, его поместили в клинику для нервнобольных.
Там Бальзан замкнулся в благодетельном молчании. Несомненно, через несколько дней он начал бы отвечать на вопросы ретивых и внимательных психиатров, стремившихся его выписать, если бы нежданный визит жены не нарушил курса лечения. Едва заслышав звук мотора, писатель почувствовал, что необходимо выглянуть в окно и удостовериться, что это действительно Изабель въехала в парк на своем бульдозерном джипе. В мгновение ока он собрал пожитки, прихватил пальто, выбил дверь, выходившую на внешнюю лестницу; спускаясь по ступенькам, он удостоверился, что у него есть дубликат ключей, затем прыгнул в машину Изабель и был таков. Жена как раз выходила из лифта.
В испуге несколько километров он проехал куда глаза глядят. Куда податься? Не важно. Каждый раз при мысли о том, что нужно попросить у кого-либо приюта, его отталкивала необходимость объясняться.
Остановившись у бензозаправки, он попытался взбодриться, заказав кофе, но напиток оказался чересчур сладким, к тому же ему передался привкус картона от стаканчика. И тут Бальзан нащупал утолщение в кармане своего пальто из верблюжьей шерсти.
Раскрыв конверт, он со вздохом развернул письмо, отметив, что поклонник не ограничился бумагой дурного вкуса, нет, он добавил к своему посланию красное сердце из фетра, обрамленное перышками. Он пробежал краем глаза начало, а дочитав до конца, заплакал. Вытянувшись на разложенном сиденье машины, он двадцать раз перечел его, пока не заучил наизусть. При каждом прочтении наивная и щедрая душа Одетты переворачивала в нем все, последние слова бальзамом проливались на сердце.