— В чем, собственно, дело.
— В России в психиатрические больницы помещали политзаключенных, — объяснил Ури и добавил, оттесняя Зеэва в сторону: — А почему ты решил, что он левый.
— По глазам вижу, — хмуро пробурчал Зеэв, но вернулся на свой матрац.
Зеэв оказался прав. Дани был, как тогда выражались, «адмонистом». Акция по перемещению поселенцев в лагеря, спешно сооруженные для этой цели в Негеве, прошла удачно, и опьяненная успехом Адмони решила, что в кресле премьер-министра она будет смотреться ничуть не хуже, чем во главе отрядов «Молодой Гвардии». Харид сказал, что в демократическом государстве каждый может выдвигать свою кандидатуру, и этим ограничился, но газеты с тех пор имени неугомонной дамы больше не упоминали, а через пару месяцев сообщили, что госпожа Адмони назначена израильским послом в Северной Корее. Как она на это согласилась, никто не знал, но, по всей вероятности, у Харида были свои методы убеждения. Как бы то ни было, сразу после отъезда несостоявшейся претендентки на власть начались аресты ее сторонников, и Дани, один из сотрудников предвыборного штаба Адмони в Тель-Авиве, был отправлен в Нецарим-2.
Сначала он был уверен, что произошла ошибка и его скоро освободят, а пока что держался обособленно, выучил наизусть висевшие на стене правила внутреннего распорядка и требовал от соседей по каравану неукоснительного соблюдения каждой мелочи. Администрация на его усилия не обращала ни малейшего внимания, зато Менаше в конце концов не выдержал.
— Слушай, — сказал он как-то вечером, — я хочу рассказать тебе одну историю.
— Хасидская притча, — снисходительно улыбнулся Дани, — ну давай, рассказывай.
— Пусть будет хасидская, — согласился Менаше и продолжал: — Пятеро плыли в лодке. Вдруг один из пассажиров начал сверлить дырку под своей скамейкой. — Что ты делаешь, — закричали ему соседи, — перестань немедленно. — Какое ваше дело, — возмутился тот, — я заплатил свои деньги за это место, захочу — и буду сверлить. — Что ты в этом понимаешь, — ответили остальные пассажиры, — ведь вода зальет нас всех.
— И что ты хочешь этим сказать? — невозмутимо поинтересовался Дани.
— А вот что, — не выдержал Зеэв, — если кто-то начнет сверлить дырку, его выкинут в воду.
Дани опасливо покосился в его сторону и промолчал. Он еще не понял, стоит ли воспринимать угрозы Зеэва всерьез, но считал, что лучше не связываться с этим сумасшедшим русским.
На самом деле Зеэв, как он сам признался позже Яакову, никакой самообороной в Минске не занимался, а просто преподавал иврит в летних лагерях Бейтара. И если бы дошло до схватки, Дани, подтянутый, мускулистый и до сих пор сохранивший спортивную форму, наверняка одержал бы над ним верх. Но в глазах этого мальчика, чье знакомство с Израилем началось с принудительных работ под надзором бывших соратников Дани по партии, проглядывала такая решимость, такая упорная застарелая ненависть, что Дани не решался рисковать и негласно признал себя побежденным.
Старик Эзра вышел из туалета, и его скрипучие шаги снова методично царапали воздух. Дани что-то пробормотал — слов Яаков не разобрал — потом тяжело вздохнул и отвернулся к стене.
Требование, чтобы Эзру осмотрел психиатр, Яакова не разозлило, а, скорее, насмешило. Врачи-специалисты в Нецарим-2 заглядывали крайне редко, ближайшая поликлиника находилась в Димоне, и Ури, у которого был врожденный порок сердца, не мог добиться, чтобы ему сделали электрокардиограмму. Но даже в Димоне наверняка не было ни одного психиатра, и все понимали, что врач не захочет тащиться из Беэр-Шевы в такую глушь только для того, чтобы осмотреть какого-то старика, вообразившего, будто он в Ираке.
В Нецарим-2, впрочем, было отделение больничной кассы «Клалит», но состояло оно из двух сменявших друг друга врачей-терапевтов, да и те принимали только два раза в неделю. Яаков время от времени заглядывал туда, чтобы купить акамоль. Приходил он обычно вечером, после работы, когда врачи уже не принимали, а за конторкой сидела медсестра, женщина лет пятидесяти с рыхлым лицом и седеющими жидкими волосами, собранными на затылке в узел. У нее всегда был утомленный вид, как будто это ей, а не посетителям, приходилось каждый день вставать чуть свет и толкать вагонетки под палящим солнцем. Но как-то утром Яаков проснулся совершенно больным. Его бил озноб, в горле саднило, и он еле дотащился до поликлиники, которая находилась довольно далеко от их каравана.
В очереди Яаков оказался последним. В приемной сидели двое: уже знакомый Яакову астматик из соседнего каравана и смуглый парень с повязкой на глазу. Яаков поздоровался с медсестрой, все так же сидевшей за конторкой, и опустился на стул. На двери висела табличка: «Доктор Илана Левицки». Яакову показалось, что он где-то слышал эту фамилию, но голова была в тумане и напрягать память как-то не хотелось.
— Следующий, — донесся из-за конторки голос медсестры. Яаков поднял голову. Парень с повязкой на глазу уже выходил из кабинета.
Доктор Илана Левицки что-то записывала в лежавшую перед ней на столе карту одного из больных. Яаков прикрыл за собой дверь и огляделся в поисках стула.
— Садитесь вон там, — доктор Левицки протянула ему градусник и указала на кушетку в глубине комнаты. — За вами есть еще кто-нибудь?
— Нет, я последний, — ответил Яаков, и она с шумом отодвинула стул и подошла к полочке, на которой стояли банки с пакетиками чая, сахаром и кофе, и электрический чайник.
— Хотите кофе.
— Спасибо, лучше чаю, — Яакова несколько удивило ее предложение, но горячего чаю действительно хотелось. Он прислонился к стене и почувствовал, что его уже не так знобит.
Доктору Левицки было лет под сорок. Видно было, что она весьма тщательно следит за собой, хотя на такой работе, как у нее, это вроде бы и ни к чему.
Ее губы были накрашены, а коротко остриженные каштановые волосы старательно уложены. Яаков понимал, что не следует ее так пристально рассматривать, но он вот уже несколько лет не видел ни одной женщины, если не считать медсестры.
Чайник закипел. Доктор Левицки поставила стаканы на поднос и начала разливать кипяток. Нижние пуговицы ее халата были расстегнуты и виднелась облегающая темно-зеленая юбка.
— Сколько вы здесь.
У нее был русский акцент, но не такой резкий, как у Зеэва, а чуть заметный.
— Три года, скоро три с половиной.
— Откуда.
— Из Иерусалима. Я работал учителем в школе.
Пластиковый стаканчик обжигал пальцы. В учительской, на переменах, Яаков всегда брал два стаканчика сразу, вставляя один в другой, но здесь это была непозволительная роскошь. У них в караване стаканы были пластмассовые, какого-то грязно-оранжевого цвета, с выщербленными краями.
— Я тоже из Иерусалима. — Она размешала в своем стакане сахар и подлила молока. — Работаю здесь второй год. Вокруг одни жлобы. Вы не поверите, до чего приятно иногда поговорить с интеллигентным человеком.
— Я понимаю, — сказал Яаков и добавил, чтобы как-то продолжить беседу, — вы, наверное, давно в стране.
— Двенадцать лет. И, представьте себе, не смогла найти никакой другой работы, хотя, после стольких лет в стране, мне все-таки полагалось бы что-нибудь получше.
Яакову стало смешно, и он осторожно поставил стаканчик на кушетку, чтобы не расплескать чай.
— Если так, мне тоже полагалось бы что-нибудь получше. Я ведь здесь родился.
Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянула медсестра.
— Мне пора уходить, доктор Левицки. Половина девятого.
— Хорошо, оставьте мне ключи, я сама все закрою. Мне надо еще осмотреть больного.
Медсестра вышла, и Яаков услышал, как захлопнулась за ней входная дверь каравана.
Он вытащил градусник. Тридцать восемь и шесть. Но озноб прошел, и он чувствовал, как по всему телу разливается приятное тепло. Доктор Левицки открыла маленький черный чемоданчик и достала стетоскоп.
— Расстегните рубашку, — сказала она, — я должна вас осмотреть.
И повернула в замке ключ.