В компании верных друзей Дик мог бы чувствовать себя абсолютно счастливым. (По большей части так и было.) Интеллектуально дополняя друг друга, ребята с успехом обсуждали любые вопросы. В ходе этих бесед они в непринужденной форме еще больше расширяли свой кругозор. И все же временами Дик чувствовал странную тоску. Ему чего-то не хватало в общении с друзьями. Но чего именно? Тоска, словно скрытый недуг, отравляла жизнь. Причиной бурного проявления загадочных симптомов стал лорд Фрэнсис Кварлс.
Фрэнсис Кварлс обладал потрясающей внешностью: широкий, как у быка, лоб, обрамленный вьющимися локонами, достойное античной статуи тело. Чего стоила его манера взирать на окружающий мир сквозь полуопущенные веки, эта сонная надменность! Он в действительности представлял собой то, чем мнил себя мистер Копторн-Слезинджер, и разделял неприязнь последнего к Дику и его друзьям. «Трусливые безбожники», – презрительно называл их Кварлс. Он всегда грудью вставал на защиту Бога, Веры и Англиканской церкви – неотъемлемых атрибутов аристократии. Кварлсы считали Господа чуть ли не членом семьи, и недостаток веры воспринимался ими как личное оскорбление.
Дику исполнилось шестнадцать. Шла середина летнего семестра. Стоял один из замечательных дней, когда на небе ни облачка и яркий солнечный свет особенно безжалостен к старинным зданиям. Их почтенный возраст и тихая грусть являли разительный контраст с буйством летней природы. Ученики колледжа Эзопа беззаботно веселились в тени овеянных столетиями камней. «О будущей не мысля части, играют резво меж собой»[6], – нельзя не вспомнить замечательные строки Грея.
Дик бесцельно прогуливался по квадратному двору, образованному стенами зданий, и невольно любовался окружающей красотой – смотрел на золотисто-серую часовню с резкими геометрическими тенями, черневшими между контрфорсами, разглядывал великолепные сооружения из розового кирпича, выстроенные в тюдоровском стиле[7]. На крышах в ярких солнечных лучах блестели флюгеры, где-то с шумом вспархивали голуби. На Дика с новой силой напала тоска, и сегодня, на фоне всей этой благодати, ему было особенно тяжело.
Неожиданно из темной пасти туннеля, в конце которого скрывалась маленькая дверь (одна из двух, расположенных по краям жилого корпуса), на свет вышел человек. Это был Фрэнсис Кварлс, облаченный в белую фланель и солнечное сияние. Он возник перед глазами Дика, словно откровение, – яркий, красивый, стремительный. У Дика перехватило дыхание, сердце екнуло, желудок сжался, слегка закружилась голова. Гринау влюбился.
Фрэнсис прошел мимо, даже не обернувшись. Он шагал с гордо поднятой головой, сонно глядя из-под полуопущенных век. Фрэнсис удалился, и для Дика померк солнечный свет, любимый квадратный двор превратился в тюремный «колодец», а голуби – в отвратительных поедателей мертвечины. Позади раздались приветственные возгласы Партингтона и Гая, но Дик молча ушел прочь. Господи! Как же он ненавидел этих ребят, их желтые, некрасивые лица, их жалкую, глупую болтовню!
Несколько недель после происшествия во дворе с Диком творились странные вещи – впервые в жизни он взялся писать стихи. Один из сонетов начинался так:
Что это – явь иль странный сон?
С холмов Аркадии красавец Аполлон
Спустился, дабы в песнях соловья
Найти (дальше Дик колебался) для своей лиры вдохновенье
(или) божественному слуху наслажденье
И отдохнуть у струй английского ручья.
Он снова и снова повторял про себя фразы «с холмов Аркадии» и «божественному слуху наслажденье» и после долгих размышлений решил оставить первый вариант «для своей лиры вдохновенье» – он более гладко и мелодично ложился в строку. Какой замечательный вышел сонет! Почти, как у Китса[8]. Нет, даже лучше – ведь Дик сочинил эти строки сам!
Дик избегал общества Гая, Флеттона и Партингтона. Прежние друзья стали ему отвратительны. Их разговоры (в те редкие моменты, когда Дик заставлял себя вслушиваться) казались лишенными смысла. Он часами просиживал один в своей комнате. Задачи по математике, которые Дик с легкостью решал до судьбоносной встречи с Кварлсом, оставались нетронутыми: он перестал их понимать. Вместо этого зачитывался романами и поэзией миссис Браунинг[9], а в перерывах писал собственные полные неистового восторга стихи.
После изнурительной борьбы со своей трусостью Дик наконец отважился послать Фрэнсису Кварлсу записку с приглашением на чай. Когда последовал довольно сухой отказ, Дик разразился слезами. Последний раз он так сильно плакал в глубоком детстве. Дик неожиданно стал очень религиозен. Отныне он каждый вечер целый час, стоя на коленях, молился. Молился яростно, исступленно. Умерщвлял плоть строгим постом и бдениями. В своем религиозном порыве он дошел аж до самобичевания – по крайней мере пытался. (Ведь невозможно как следует отхлестать себя прутом в крошечной комнате, битком набитой антикварными безделушками, без риска что-нибудь расколотить!) Дик чуть ли не половину ночи проводил, стоя посреди комнаты нагишом в самых невероятных позах и пытаясь причинить себе боль. Затем, когда печальная процедура самоистязания завершалась, он вывешивался из окна, прислушиваясь к тихим звукам июльской ночи и с упоением впитывая ее теплую бархатную черноту.
Однажды ночью, когда мистер Копторн-Слезинджер возвращался в колледж поздним поездом, он случайно заметил в открытом окне мертвенно-бледное лицо Дика. Преподаватель не отказал себе в удовольствии задать юноше назидательный урок в виде двухсот строк на греческом, дабы тот усвоил: даже ученику шестого класса по ночам следует спать.
– Что с тобой происходит, Гринау? – гнусаво жаловался мистер Скьюболд. – Ты или не в состоянии, или не в настроении учиться. Сдается мне, дело в запоре. Ну почему никто не принимает на ночь хоть немного парафина! – Мистер Скьюболд возложил на себя важную миссию пропагандирования парафина: он считал парафин универсальным лекарством – средством от любой болезни.
Странное наваждение длилось три недели. Друзья недоуменно пожимали плечами, опасаясь, уж не тронулся ли Дик умом. И вдруг он совершенно неожиданно пришел в себя, словно кризиса и не бывало. Исцеление произошло на званом обеде, который давали Кравистеры.
Мистер Кравистер занимал в колледже Эзопа должность директора. Это был тихий, приятный, образованный пожилой человек с белоснежно-седыми волосами и лицом, подобающим святому, если бы по иронии судьбы оно не было «украшено» пунцовым носом-картошкой, будто взятым из реквизита клоуна. Супруга директора, миссис Кравистер, массивная и величественная, напоминала галеон под всеми парусами. Тот, кто видел эту даму впервые, поражался ее чувству собственного достоинства, или попросту спеси, как сказали бы в елизаветинские времена. Те, кто знал миссис Кравистер, опасались ее эксцентричной натуры, скрывавшейся под внешней напыщенностью. Никто не мог предугадать, что именно в следующий момент произнесет она хорошо поставленным голосом. Нельзя сказать, чтобы ею двигал лишь злой умысел, хотя колкое ироничное словцо всегда было готово сорваться с ее языка. В разговоре с супругой директора следовало постоянно находиться начеку. С людьми, которые говорят обычные, понятные вещи, всегда приятно общаться. С миссис Кравистер дела обстояли ровно наоборот. Самое лучшее, что мог сделать собеседник этой дамы, услышав очередную неожиданную фразу, – постараться выглядеть не таким идиотом, каким он себя чувствовал.
Миссис Кравистер принимала гостей (все они были юношами) с торжественной учтивостью. Молодым людям льстило, что с ними обходятся как со взрослыми мужчинами. Однако в глубине души каждого из приглашенных таилось смутное подозрение: любезность миссис Кравистер – всего лишь ирония, столь тонкая, что заметить ее практически невозможно.