Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Никифоров как бы вынырнул из потёмок, обнаружил себя с проклятым чемоданом у ног, с ненужным платком в руках, тупо вперившимся в икону, с которой определённо еврейской наружности Иисус смотрел с сожалеющим презрением, как, должно быть, смотрел бы на него Филя Ратник, случись Никифорову прорваться к нему сквозь строй швейцаров, фарцовщиков, проституток в «Космос» или «Националь».

«Да-да, ты совершенно прав, — расслабленно подумал Никифоров. — За погубленную землю, разрушенную старину, радиоактивно ядовитую новизну, за миллионы досрочно мёртвых, за повальное бесчестье живых не может быть снисхождения. В такую пропасть падают, чтобы навсегда пропасть, а не выкарабкаться. Чтобы другим неповадно. Ты абсолютно прав: иметь семью, человеческие привязанности в такой стране — непозволительная роскошь!»

Никифоров подхватил чемодан, вылетел вон, перебежал улицу, ворвался в вечерний лиловый гастроном, где не было ничего, кроме вони и очереди за чёрной мороженой рыбой, вид которой удивительно точно соответствовал названию: «Рыба угольно-ледяная».

…Никифоров сунулся в ванную помыть руки. Почему-то отсутствовала горячая вода. Мыло плохо мылилось под холодной струёй.

— Сволочи! — вышел из ванной. — Воды горячей нет!

— На двери в подъезде объявление, — на лету отозвалась Татьяна, — авария на нашей районной ТЭЦ.

Она суетилась на кухне, накрывала на стол, как к приходу гостей, всерьёз, видимо, полагая, что сейчас они сядут с Никифоровым, тяпнут виски, баночного пивка, закусят ветчинкой, обсудят детали развода, её предстоящий отъезд, а там, глядишь, позвонят Филе, и Филя подтянется с новой порцией выпивки — старый добрый друг…

Никифоров смотрел на неё, разрумянившуюся у плиты, и думал не о том, как он в ней обманулся (это-то он всегда знал, да и поздно было об этом думать), сколько о том, каким же ничтожеством он был в её глазах, если она вот так сейчас вела себя. Как он сам (через неё?) был обманут в себе.

Только… обманут ли?

Никифоров вернулся в комнату.

Маша сидела на диване, разложив на коленях красочный буклет. Она любила, когда ей читали вслух, слушала с таким вниманием, что Никифорову становилось стыдно за содержание читаемого. Хорошие книги попадались редко.

— Почитай, тут мелко написано, — попросила дочь. Как будто, если было бы напечатано крупно, она бы прочитала сама.

Некоторое время Никифоров задумчиво смотрел в буклет, потом до него дошло, что текст внизу под картинками, как ни странно, русский, что называется буклет: «Откуда берутся дети?»

На первой же картинке были подробно изображены обнажённые мужчина и женщина, стоявшие, взявшись за руки.

«Если ты, незнакомый маленький друг, — в изумлении побежал Никифоров глазами по строчкам, — увидишь маму и папу без одежды, допустим, в спальне или в вашем бассейне, ты несомненно обратишь внимание, что они — особенно ниже пояса — устроены по-разному… Эта штука у папы между ног называется пенис. Пенис — латинское слово, а в анатомии, как и в биологии, в медицине используются латинские термины. «Какой он крохотный, этот пенис!» — должно быть, удивишься ты. Не спеши удивляться. Папин пенис далеко не всегда такой крохотный и мягкий. Иногда он становится большим и твёрдым, потому что ему предстоит выполнить очень важную работу… Когда мама ходит или просто стоит, трудно что-то увидеть. Но если она ляжет на спину и широко раздвинет ноги…»

— О господи! Что это? — заорал Никифоров, ворвался, потрясая буклетом, на кухню.

— Бред, правда? — засмеялась Татьяна. — Филипп, он… — исподлобья взглянула на Никифорова, — владеет небольшой типографией, так вот они там… печатают. В наших школах тоже собираются вводить половое воспитание. У нас нет машин, чтобы так красиво печатать. Он надеется получить заказ, чтобы, значит, для наших школ, детских садов… На днях подпишет договор с министерством просвещения.

Она стояла убогая, жалкая, неестественная, какая-то вдруг косноязычная. У Никифорова затряслись руки, так любил он её сейчас, так любил её всегда (никогда он в ней не обманывался, всегда любил её такую!), так немыслимо было ему её потерять.

Он швырнул на пол буклет, бросился в комнату, вернулся с чемоданом, судорожно его распахнул, выхватил мнимую книжную пачку, разодрал плотную бежевую бумагу. На кухонный стол, на тарелки, на табуретки, на истоптанный линолеум хлынул дождь купюр.

— Таня, тут сто тридцать семь тысяч. Это… наше. Я заработал. Ты всегда говорила, что мне не дано, а я вот… Вполне законно, не бойся. Таня, я хочу сказать, что…

— Перестань, — прошептала она. — Ты не виноват. Никто не виноват. Ну почему, почему… — завыла в голос, обхватила Никифорова за шею, как будто решила задушить.

Они стояли, обнявшись, задыхаясь, на деньгах, наполнивших вдруг кухню коммунальным, нищим запахом. Запахом очередей, плохой еды, больницы, слёз и тщеты.

Никифоров думал, что, в сущности, ничего ещё не ясно. И в то же время знал, что всё ясно.

Ясно настолько, что он уже видел Шереметьево-II, Татьяну и Машу, испуганно застывших под немигающим вараньим взглядом пограничника, сверяющего их лица с фотографиями на паспорте, себя, рвущего ворот, глотающего слёзы в толпе провожающих. Никифоров не сомневался, что они улетят на закате, когда косые длинные лучи напоминают цветом только что отпечатанные десятирублёвки.

1990

39
{"b":"115042","o":1}