Феликс очнулся, увидел себя сидящим перед экзаменатором. «Неужели вы в самом деле полагаете, что народовольцы поторопились укокошить Александра Второго? Что, не случись цареубийства, история России сложилась бы иначе?» — «Не знаю насчёт иначе, — ответил Феликс, — я имею в виду, что осмысление возможных форм общественного бытия России, поиски каких-то своих путей развития, они в те годы велись весьма активно. А после покушения — на четверть века запрет, тьма. Как там у Блока? Победоносцев простёр совиные крыла…» — «Осмысление возможных форм общественного бытия… — с сомнением повторил экзаменатор. — Вы, вероятно, имеете в виду образованную часть российского общества. Но велика ли она была в стране почти поголовной в то время неграмотности? Народ, пока шло это, как вы полагаете, осмысление, продолжал страдать, и с каждым днём его страдания усугублялись, — экзаменатор начал решительно загибать пальцы, — голод, неурожайные годы, издевательства чиновников, преследования на религиозной почве, абсолютное политическое бесправие. Народовольцы видели это и, естественно, народное горе на их весах перевешивало ваше гипотетическое «осмысление». К тому же они полагали — и не без основания, — что образованная часть русского дворянства слишком мягкотела, слишком привыкла к роскоши и удобствам, слишком разложилась, чтобы разделить страдания народа, повести его за собой. Конечно, искусственно создать революционную ситуацию невозможно. Да они и сами признавали, что террор — это страшно. Помните, что сказал Степняк-Кравчинский? Ужаснее террора может быть лишь одно — безропотно сносить насилие. Насилие же оставалось нормой государственной и общественной жизни в России как до Александра Николаевича, так и в его время, так и после него. Вот почему я никак не могу согласиться с вашим утверждением, что, отмени народовольцы казнь Александра или перенеси её на более поздние сроки, да хоть вообще объяви они о роспуске своей организации, в России бы что-то изменилось. Их террор никоим образом нельзя ставить на одну доску с террором правительства. Он был всего лишь реакцией на насилие несравненно более ужасное, которому в России подвергался весь народ». Феликс молчал. Экзаменатор был прав. Но и Феликс был прав. Рассудить их было невозможно. «Вы знаете предмет лучше многих, — нарушил молчание экзаменатор, — но я не могу поставить вам «отлично». За ваш искренний неформальный ответ я ставлю вам «хорошо». Феликс вышел из аудитории. Это был последний экзамен. Все остальные он сдал на пятёрки. Для поступления не хватало одного балла. Так закончился для него экскурс в историю.
Феликс с юмором отнёсся к охватившей его журналистской горячке. «Вляпаю ошибку, — подумал он, — меня выгонят из типографии, опять начну прыгать, или ещё хуже, отправят служить в пехоту на дальнюю точку». Феликс чувствовал: успех приходит не с горячечными мечтами-надеждами, а с неубывающей готовностью трудиться. Заметки давались ему с трудом. Он писал их ночами. Но и труд отнюдь не был гарантией успеха. Пока что Феликс только осилил форму, то есть научился писать так, как писали другие в дивизионной газете. Вряд ли это было большим достижением. Теперь предстояло главное — осилить содержание. Осилить — значит, наполнить своими мыслями, взглядами, своим пониманием реальности. Как Феликс понимал реальность? Он давно смирился с существованием реальности и нереальности. В газетах была нереальность. В действительности её не было, но она как бы была. Реальная же реальность в действительности была, но её как бы не было. Когда Феликс писал по законам нереальности, всё, в общем-то, получалось. Но как только пробовал протолкнуть в нереальность что-нибудь из реальности, возникали неимоверные трудности. Нереальность щетинилась, сопротивлялась, выталкивала реальность. В конце концов рождалось что-то третье: не совсем ложь, но и не совсем правда. Иногда Феликс находил в себе силы писать правду, как он её понимал. Эти заметки было бессмысленно предлагать в дивизионную газету. Но всё чаще скатывался в третье состояние. Он понял: третье состояние удел многих, если не большинства.
Позади был год службы. Со дня на день в часть должны были прибыть молодые — осеннего призыва — солдаты. Позади было самое трудное. И тут опять возник ефрейтор Родин!
Ещё в карантине их смущали строгостями, которые ждут их в части. Согласно неписаному закону, молодые работали за себя и за стариков. Если Феликс шёл в наряд — дежурить по казарме — со стариком, тот всегда выбирал себе ночную — более спокойную — половину суток. И неизменно уступал Феликсу право подметать казарму, мыть шваброй в коридоре полы. Спать молодым полагалось исключительно на вторых ярусах двухъярусных кроватей. В этом, кстати, Феликс не обнаружил ничего унизительного, так как лучше смотреть в потолок, чем в железную сетку над головой, на которой к тому же кто-то со скрипом ворочается. Ну, и, конечно же, в столовой первым наливали в миски старикам.
Феликс угодил в часть, где большинство составляли солдаты, прослужившие всего на полгода больше. По идее, им полагалось быть тихими, да вот беда, числом они значительно превосходили стариков и дедов, прослуживших по году-полтора. Их призыв установил в казарме гегемонию. Вероятно, это был невиданный в армии случай: всего через полгода они сделались полноправными стариками! Настоящих стариков и дедов они, конечно, не беспокоили, с молодыми же — призыва Феликса — не церемонились. До издевательств, впрочем, не доходило. Воздух в казарме, словно электричеством, был перенасыщен физической силой. Каждый мог ударить сапогом в челюсть. К тому же вместе прыгали, мёрзли в тундре. Всем был известен случай, когда доведённый до отчаяния молодой ночью перевязал обидчику оба парашюта — тот разбился. Это дисциплинировало новоявленных стариков, но унизительные вечерние построения, когда проверялось содержание карманов, многократное мытьё полов одной тряпкой без швабры, неоправданно частая чистка сортиров — это всё имело место. Особенно усердствовал в насаждении отношений такого рода ефрейтор Родин. Он ничем не рисковал, поскольку не прыгал с парашютом, в рейдах не участвовал, околачивался при начальстве в АХО.[1] Каким-то он там считался незаменимым специалистом. Феликс сразу не поладил с Родиным. Дело шло к чистке сортира, но тут Родина отправили в командировку в штаб округа.
Стало потише.
Феликс уже переместился со второго яруса. Прислали каких-то лаборатористов из другой части. К двухъярусным кроватям добавили одинарные. Феликс к тому времени пописывал заметки в газету. Вместо передовиц газета иногда помещала на первой полосе фотографию отличившегося воина и краткий текст внизу: «Хорошо несёт службу правофланговый социалистического соревнования младший сержант такой-то…» Поскольку Феликс единственный из работников типографии обнаружил журналистские способности, ему поручили вести рубрику «Равнение на лучших». Уважение к Феликсу сразу возросло. Он установил очередь для желающих попасть в рубрику. Кого пропускал быстро, кого мог и придержать, ссылаясь на недоступные пониманию простодушных ребят редакционно-типографские причины. Увидеть собственную фотографию в газете, послать номер родителям, девушке, на место прежней работы хотелось многим. Никто не пикнул, когда Феликс занял престижную — одинарную — койку вдали у окна у батареи. Но время от времени вспоминали Родина: «Эх, молодые, нет на вас Родина!» Сейчас Феликс не понимал: по какому праву свирепствовал ефрейтор, почему он стоял перед ним руки по швам, как кролик перед удавом? Его раздражали разговоры о Родине, которые со страхом вели даже весенние молодые, которые вообще его не видели. «Сейчас что… Вот приедет Родин…» — «Да пошёл он! — заорал однажды Феликс. — Дерьмо ваш Родин!» По слухам, ефрейтор исполнял важную работу в штабе округа и вскоре должен был появиться в части. Однако время шло, Родин не появлялся. О нём забыли. На носу было прибытие в часть молодых. С их прибытием из молодых выходил призыв Феликса.