В Германии Аристархову явилась мысль, что когда-то немцы и русские были одним совершенным народом, но Господь зачем-то разделил совершенный народ, дав одной его половине богатство, но обидев пространством, другой же — от души сыпанул пространства, но наказал неизбывной, необъяснимой бедностью. С той поры разделённые половины лишены покоя. Одна ради пространства готова пожертвовать не только богатством, но и самим своим существованием. Другая — отдать пространство, а вместе с ним живую душу даже не за богатство, нет, а просто за упорядоченный сытый быт.
Наблюдая сумрачных, как музыка Вагнера, объединившихся немцев, в особенности — по телевизору — их толстого в очках объединителя-канцлера, Аристархов понимал, что что-то необратимое случилось с немецким народом, что он, глотнув пусть скромного, восточногерманского, кровного, но пространства, сдвинулся с некоей летаргической точки, пришёл в движение. Так сквозь добродушие доброго дедушки, любителя пирожных и пива, в холёном лице объединителя Германии — мирного Бисмарка, — вдруг проглядывала несокрушимая стальная решительность. И становилось очевидно: объединение не конец, а только начало. Наблюдая не менее сумрачных, вероятно, как музыка Мусоргского, русских и — по телевизору же — их прямоногого, твёрдоспинного, мраморноголового президента-разъединителя, Аристархов понимал, что и с русским народом случилось необратимое, что и он, глотнув обещаний богатства, как водки во сне, сдвинулся с некоей летаргической точки, пришёл в движение. Так, сквозь уверенность и решительность в гиреобразном лице разъединителя России — мирного Чингисхана — вдруг проглядывали нерешительность и растерянность человека, не ведающего, что натворил. И становилось очевидно: разъединение не конец, а только начало.
Двух представителей некогда разъединённого народа воочию наблюдал Аристархов: бундесверовского полковника герра Вернера и собственную жену Жанну.
Офицер связи, уполномоченный решать вопросы, связанные с выводом авиадивизии, герр Вернер переступил порог КПП робким, тихим, почтительным, готовым, казалось, решать все спорные вопросы исключительно за счёт немецкого налогоплательщика. Безукоризненно вежливый, он, похоже, в каждом русском с погонами подозревал если не героя, то безусловно сильную личность. По мере приобщения к повседневным делам дивизии герр Вернер, впрочем, стал смотреть на мельтешивших возле него русских, в том числе и генералов, с нескрываемым презрением.
Аристархов догадался: герр Вернер питал глубочайшее, смешанное с мистическим страхом, уважение к огромному государству, создавшему такое количество такой совершенной военной техники, твёрдо вставшему железной летучей ногой посреди поверженного в прошлой войне государства герра Вернера, способному в случае новой войны за тринадцать часов пройти остаток Европы, остудить горячие танковые дула на бискайском атлантическом ветру.
Немцы, конечно, любили, уважали и понимали музыку. Но больше музыки они любили, уважали и понимали силу.
Герр Вернер в силу немецкой организации ума ошибочно распространил это своё уважение к чужому государству на людей, волею обстоятельств оказавшихся при военном имуществе этого самого государства. Сейчас герр Вернер расхаживал по территории части как хозяин. Несколько раз он приглашал Аристархова в бундесверовский авиационный офицерский клуб, но Аристархов отказывался. Ему не нравился новый жёстко-повелительный взгляд герра Вернера. Слишком уж тот уверился в окончательном ничтожестве русских. Идея освобождающегося для Германии пространства горела в глазах герра Вернера. Впрочем, герр Вернер нашёл способ оказать услуги Аристархову, поселив того в бюргерском доме на берегу круглого озера. На дом претендовал новоназначенный редактор военной газеты — кому была нужна эта газета? — но что мог симпатизирующий редактору командующий против распорядителя кредитов герра Вернера?
И Жанна проделала свой путь от уважения и признательности не то чтобы к презрению, нет, но к утверждению в некоей неполноценности, бессмысленности Аристархова как человека и, вероятно, как мужа. Неполноценность, бессмысленность Аристархова как мужа заключалась в недостаточном, по мнению Жанны, количестве зарабатываемых им марок. Не существовало такого, что можно было бы исполнить на вертолёте и что бы Аристархов этого не сумел. Пролететь под мостом или под линией электропередачи. Встать в воздухе на винт. Приземлиться в колодец. Поразить с высоты ракетой мишень размером с носовой платок. Он мог запросто разнести за несколько минут весь этот город. И вообще, не было на земле человеческого дела, в котором он бы оказался абсолютно ничтожен. Кроме единственного: делать деньги.
Здесь любой опойный складской прапор давал ему сто очков вперёд. Аристархов, всю свою жизнь проживший вне денег, остро переживал внезапно открывшееся собственное ничтожество и в то же время сознавал, что это врождённый порок, излечиться от него невозможно. Аристархов начинал думать о деньгах, и его разбирал идиотский смех, настолько лично ему была очевидна смехотворность денег в сравнении со всем остальным и настолько это было не так. Должно быть, он походил на безумца, полагающего, что земля плоская, а не круглая, что она стоит на месте, а не вращается вокруг Солнца, то есть денег.
Некий майор Лузгаев по-соседски захаживал к ним на огонёк. Жанна каждый раз уходила к себе, до того ей был неприятен этот майор — матерящийся, едва умещающий пузо в китель, вечно пьяный и почти всегда с расстёгнутой ширинкой. Но вот стало известно, что майор толкнул немцам цемент, поимел пол-лимона марок. Теперь Жанна не уходила, когда тот сидел у них на кухне, отзывчиво смеялась его шуточкам, что-то даже похожее на интерес к майору сквозило в её взгляде. Деньги превратили Лузгаева в достойного мужчину. Отсутствие денег превратило Аристархова в ничто. Всё это было старо как мир и одновременно ошеломляюще ново для растираемого между двумя жерновами — деньгами и их отсутствием — Аристархова.
Жанна, рванувшая в Афганистан сразу после Торопецкого медучилища, побывавшая под ракетными и артиллерийскими обстрелами, пережившая смерть двух своих (хотя кому, кроме неё, известно точное число?) мужиков, поработавшая операционной сестрой в госпиталях, подежурившая ночами возле умирающих и стонущих раненых, видевшая в жизни всё, что позволительно и непозволительно видеть женщине, вынесенная Аристарховым сквозь ущелье, в водно-золотом облаке из-под пакистанского «Миража», Жанна в Афганистане, где у неё не было ничего, где она была как евангельская птица небесная посреди смерти, сохраняла доброту, живость взгляда, искренность речи и естественность поведения, — одним словом, сохраняла человечность там, где, казалось, не может быть места человечности.
В Германии, где не было смерти, не было раненых, не было обстрелов, где у них был хоть и временный, но дом и всего было в достатке, живое, доброе лицо Жанны сделалось жестяным, взгляд погас, речь стала нервной и односложной, поведение — резким и неадекватным, — одним словом, Жанна утратила человечность там, где, казалось, ничто этой самой человечности не угрожает. Только в магазинах, перед аквариумами автосалонов, где на специальных площадках медленно вращались карминные «мерседесы» и аспидные «БМВ», в меховых пассажах с тысячами шуб, как будто нанесёнными немцам «с дыма» некими северными данниками, взгляд Жанны зажигался холодно и требовательно, совсем как взгляд герра Вернера. Идея потребления, как пространства без границ, смысла и меры, горела в глазах Жанны.
— Помнишь обувные ряды в Герате? — спросил Аристархов, когда они то ли в Бремене, то ли в Касселе шагали по нескончаемому меховому пассажу.
— Ну? — коротко отозвалась Жанна, прожигая взглядом витринное стекло. Аристархову показалось, что число чёрных кружков на леопардовой шубе увеличивается от её паяльного взгляда.
— Сколько шуб… — продолжил Аристархов.
— Не вижу связи, — оборвала Жанна.
— В Герате все ходили босиком, а здесь не бывает морозов, — засмеялся Аристархов.