Чем дольше Аристархов над всем этим размышлял, тем очевиднее ему становилось, что некая надмирная несправедливость обрушилась на людей. Аристархов не представлял: можно ли поправить дело? Более того, не считал себя вправе решать за общество, когда был бессилен исправить собственную судьбу. Единственно по-прежнему был готов отдать жизнь во исправление надмирной несправедливости. Но кому была нужна его жизнь?
Разве что Тер-Агабабову, чтобы Аристархов закончил её в горах Кавказа.
Поэтому капитан искал счастья внутри несчастья. Внутри несчастья в кратковременное счастье имели обыкновение превращаться самые обыденные вещи. Скажем, редкие, но всё ещё продолжающиеся регламентные полёты на вертолёте. Или капризничающий «фордишка», который хоть и не сразу заводился, но пока ещё исправно носил Аристархова в Москву, по Москве и обратно. Или обменивающиеся в столице по неслыханно высокому курсу германские марки, избавлявшие капитана от материальных тягот. Не говоря уж о Лене, которая досталась Аристархову случайно и даром, как неожиданный подарок.
Когда она говорила о литературе, искусстве запросто, как о близких знакомых — о людях, которых Аристархом видел исключительно по телевизору или в газетах, ему казалось, что он не заслужил столь дорогого подарка. А иногда — когда она невидяще смотрела сквозь него в окно и в ответ на все попытки капитана как-то её отвлечь — лишь равнодушно пожимала плечами, — казалось, подарочек так себе, тот ещё подарочек.
Вне всяких сомнений, все несчастья проистекали от смещения мира. В прежнем мире, к примеру, российский вертолётный полк и заворачивающий его в цинковый кулёк миллиардер Тер-Агабабов были несовместны. В смещённом — ещё как совместны. В прежнем мире капитану Аристархову было невозможно подняться до утончённой, имеющей два высших образования Лены. В смещённом — Лене, художнице — мама завкафедрой в консерватории, папа — доктор искусствоведения, специалист по Матиссу — пришлось опуститься до капитана Аристархова.
За свою жизнь Аристархов общался с самыми разными людьми. Не общался только, как пишут в газетах, с представителями творческой интеллигенции. Лена, спору нет, в отличие от Аристархова, прекрасно разбиралась в живописи и в музыке, но не в этом заключалось их главное различие.
В том, как они оценивали собственные переживания.
Лена оценивала их бесконечно высоко и трагично. Сначала шли её переживания, затем всё остальное. Переживания были для неё первичнее жизни. Лена неистово жалела себя, и Аристархов жалел её, утешал, пока не ловил себя на грубой мысли: «А почему, собственно, надо её жалеть?» Как жила в Москве, так и живёт. Как писала картины, так и продолжает писать. Устроила персональную выставку в галерее «Вертолёт». Не сильно, правда, успешную, ну, так ведь это во все времена лотерея. Потом, устыдившись, оправдывал Лену: её плач по себе — в сущности, плач по всей стране, по всем людям искусства. Тут уж капитан сам себе начинал казаться каким-то чудовищем. В отличие от Лены, потерял семью, работу, зарплату, армию, государство, похоже, скоро угонят последнюю радость — «фордишку», а вот поди ж ты, не плачет — сидит в мастерской, пялится на оцинкованные крыши, тяпает водчонку, лезет к Лене под юбку и вообще… это… полон жизни.
— Ты сильный, — приговаривала, обнимая его, Лена.
Аристархов не возражал. Приятно было слышать, что он сильный. Тем более что он доподлинно знал: будь он в действительности сильным, при нём бы остались: семья, работа, зарплата, армия, государство и всё прочее, чего не должен отдавать сильный человек.
Сильной-то как раз была Лена, которая сумела сохранить всё своё.
Что-то тут было не так. Похоже, именно тут протягивался главный нерв смещённого мира. Сильные, теряя нечто капитально-общее — государство, законы и т. д., — превращались в слабых и беспомощных, как рыбы в лесу. Слабые же, сохраняя личное, собственное — квартиру, имущество, прописку, попутно кое-что прихватывая, — незаметно выходили в сильные, и плевать им было на государство и законы. В обществе наблюдался эдакий исход силы, а может, перелив старой силы в новые мехи, сшитые из того, что раньше считалось слабостью. Аристархов подумал, что он со своим (или уже не своим?) вертолётом — частичка, камешек осыпавшейся фрески госсилы. Перед ним два пути. Упасть в никуда. Или сделать воистину своим неизвестно кому сейчас принадлежащий вертолёт и продавать приватизированную военную силу за деньги. Сила — товар — деньги — такая вычерчивалась новая социально-экономическая формула. Аристархова, как и многих строевых офицеров, затягивало в неё как в водоворот. Капитан, впрочем, не обольщался: второй путь был всего лишь замедленной вариацией первого — всё тем же падением в никуда. Коррупция была разновидностью гражданской мужской проституции. Наёмничество — разновидностью проституции военной.
Моменты философского осмысления действительности, конечно же, осложняли жизнь капитана. Иногда ему казалось, что он плоть от плоти терпящего бедствие народа. В такие мгновения ему хотелось немедленных боевых — ведь он был военным — действий. Иногда же — что его пути с народом трагически разминулись. Народ растворился в телевизионной химере, в коммерческих ларьках, в польско-китайском полутехническом спирте. А он, капитан Аристархов, торчит посреди зловонной лужи растворённого народа каким-то похабным кукишем, на который никто не обращает ни малейшего внимания. Отчего-то вспоминалась некогда виденная в Музее Революции спичечная этикетка двадцатых годов — «Наш ответ Керзону» — кукиш с пропеллером. Похоже, сейчас роль авиакукиша выполнял капитан Аристархов со своим вертолётом. Только вот кому показывался кукиш? От всех этих мыслей капитан чувствовал себя не просто слабым, а ущербно — антинародно — слабым.
Забывался, когда начинал с Леной строить планы на будущее.
Поначалу то была чистая игра. Какие планы, когда и Аристархов и Лена доподлинно знали, что общего будущего у них нет. То есть теоретически оно, конечно, могло быть, если бы Аристархов, допустим, ушёл из армии и переселился бы к Лене. Но Лена сама жила с родителями, мастерская-мансарда же не была приспособлена для семейного житья. К тому же её в любой момент могла оттяпать префектура. Если бы у Аристархова было достаточно марок, чтобы купить в Москве квартиру. Если бы картины Лены пользовались диким спросом. Если бы Лена ради своего капитана была готова на всё. Если бы Аристархов ради своей художницы был готов на всё.
Однако же постепенно будущее как бы превращалось из игры в жизнь. Лена, светясь лицом, говорила Аристархову, что только что звонили из галереи «Красный сапог», какие-то японцы грозились скупить оптом сразу все её работы. Аристархов ходил на рандеву с жуликоватыми молодыми людьми — бывшими комсомольскими вожаками, — собиравшимися наладить в Москве вертолётное сообщение: с крыши одного валютного отеля на крышу другого валютного отеля.
Если бы японцы и впрямь скупили картины Лены, а бывшие комсомольцы раскинули бы над столицей валютную паутину вертолётных маршрутов, жизнь Лены и Аристархова, возможно, перетекла бы в иное измерение. Аристархов внутренне был готов примириться с пустой и скучной, но одновременно пьяной, жадной и хищной, как глаза бывших комсомольцев, жизнью. Наступая на горло собственной песне, капитан Аристархов как бы присоединялся к молчаливому, терпеливому народному большинству. «Хотим жить — пропади всё пропадом!» — такой животной мыслью, похоже, руководствовался народ. «В одиночку не нажрёшься!» тут же винтом ввинчивалась опять-таки народная контрмысль. А из мысли и контрмысли воровато вылезал совершенно непереносимый для русского сознания вывод: общее благо в принципе может являться неумышленным результатом деятельности, вдохновляемой корыстными и подлыми соображениями.