Гораздо меньше времени оставалось до наполнения самогоном первой бутылки из-под шампанского. Дядя Петя не поленился, слетал к колодцу, притащил ведро ледяной воды, чтобы, значит, остудить бутылку сразу, как наполнится, чтобы, значит, она была запотевшая, когда он понесёт её в баньку.
Недавние солидность, уверенность «Всё моё», «Только трёх создала природа» схлынули с дяди Пети как с гуся вода. Он сделался каким-то суетливым, заискивающим, невпопад прихохатывающим, с бегающими глазками, глупо и совершенно не по делу болтающим.
Дядя Петя знал, что запьёт, но мазохистски оттягивал сладостный миг, заранее винился перед Леоном. Будь здесь другой (из трезвой жизни) человек, дядя Петя точно так же бы заискивал и внутренне винился перед ним. То есть не перед ним конкретно, а в его лице перед человечеством.
В ЛТП дядя Петя прослушал серьёзный курс антиалкогольной пропаганды. Он с гордостью показывал Леону общие тетради с аккуратнейше законспектированными лекциями, взятыми в рамочку афоризмами: «Употребление спиртных напитков скотинит и зверит человека» (Ф. М. Достоевский). «Верблюд может неделю работать и не пить, человек — неделю пить и не работать» (Восточная мудрость). Некое, помнится, противоречие увиделось Леону в мирном соседстве двух этих изречений. Ну, да вся жизнь в Зайцах (и не только) состояла из противоречий. Тетрадочное определённо было не самым главным.
В доме к стене дядя Петя прикрепил кнопками кусок ватмана с тремя (так следовало понимать) основными заповедями своей новой трезвой жизни фермера: «1. Всё связано со всем. 2. Пьянство — мировое зло. 3. Делая плохо другим — делаешь плохо себе».
Вот эти принципы и собирался в угоду «мировому злу» дядя Петя пустить прахом.
Леон был бессилен ему помешать.
Разве только сию же минуту разбить бутылку первача, опрокинуть бидоны с брагой, растоптать к чёртовой матери любовно уложенный в тазик с водой (для охлаждения) змеевик.
Леон отбросил листок с усатым Фабрициусом. Немедленно ощутил, как щетинист, враждебен мир. Воздух в патио, как губка, напитался самогоном. Ласточки не подавали признаков жизни. Жабы в подвале-пруду квакали громко, развязно. Не квакали, а базланили на жабьем толковище. Ртутный воздух обливал крышу недостроенного дяди Петиного дома, тяжело стекал вниз. Леон почувствовал себя крохотным вибрирующим гвоздиком. Ртутный столб мягким молотом вгонял его в пол. Воронёная бутылка, как поплавок, плавала в вязкой ртути. С пола на Леона осуждающе смотрел Фабрициус.
Уничтожить самогонный комплекс — означало навсегда рассориться с дядей Петей. Надо было, чтобы это произошло как бы случайно.
Ворвалась свинья.
Не так-то просто было приволочь из хлева в патио свинью. Да чтобы она кинулась на пышущий самогонный аппарат, как на злейшего врага. Вне всяких сомнений, она бы кинулась, если бы знала, чем лично ей грозит запой хозяина. Но как объяснишь свинье?
Выпустить из баллона газ? Дядя Петя разложит во дворе костёр.
Шаровая молния? Вчера вечером дядя Петя наладил паяльную лампу. Если зажечь её, оплавить в форточке стекло, замкнуть электричество, уничтожить самогонный комплекс, потом упасть на пол без чувств, дядя Петя, пожалуй, поверит. Однажды к нему в форточку уже влетала шаровая молния. Спалила занавеску, изуродовала телевизор, долго висела под потолком светящейся потрескивающей грушей. Потом вылетела через дверь, обуглив косяк.
Леон взял паяльную лампу, потянулся за спичками.
— Вот она родненькая! А я её ищу! — раздался за спинов хриплый, сожжённый алкоголем голос.
В дверях стоял старшой с опалённой (шаровой молнией?) бородищей, любитель расхожих немецких словечек, смотрел на Леона, как будто знал о его намерениях.
Да, наверное, и знал.
— Чего ищешь? — Леон не боялся старшого. Скорее, испытывал к нему брезгливый интерес, как к монстру, заспиртованному не в стеклянном сосуде в кунсткамере, но живьём и по собственной воле.
— Паяльную лампу. — Взгляд старшого, как клеем «Момент», приклеился к змеевику. — Ну Петька! — восхищённо ощерил гуталинные зубы. — Мы только назавтра ждали! — с нечеловеческой быстротой, как космический пришелец, схватил со стола стакан, наполнил на треть горячим самогоном из неполной бутылки, со сладким стоном выпил и моментально закусил, пересыпав из ладони в распахнутую воронку-пасть крошки, оставшиеся на столе после рубки хлеба в свинячий корм. — Добро! — ликуя, выдохнул старшой, обернул к Леону затуманившееся счастьем лицо.
То ли ртутный воздух был тому виной, то ли перенасытилась самогонными парами атмосфера, но лицо старшого вдруг показалось Леону знакомым, тысячекратно виденным. «Не может быть! — тупо подумал Леон. — Это совершенно невозможно!»
А в патио уже ворвался, как встревоженный отец в родильный дом, дядя Петя.
— Малец велел пробу снять, — подмигнул Леону красным глазом старшой. — Семьдесят три градуса, во рту горит.
— Вечером, — недовольно посмотрел на него, но главным образом на бутылку, дядя Петя. — Работу приму, тогда.
— А я за лампой, — сказал старшой. — Сам с лысым внутри обшивают, начну обжигать. Банька царская, — подленько хихикнул. — Хоть Ельцина приглашай! — вышел, покосившись на бутылку.
— С какой сволочью приходится валандаться, — без большого, впрочем, огорчения констатировал дядя Петя. — А что делать? У меня не десять рук, чтобы всё самому.
— Конечно, — согласился Леон, — у тебя не десять рук, чтобы всё самому. У тебя всего две руки.
— Иди, — почуял подвох дядя Петя. — Дальше я сам.
«В конце концов, что мне? Что мне до всего этого?» — подумал Леон.
И пошёл, и рухнул с гнилых скользких мостков в тяжёлую ртутную воду, и из воды посмотрел на солнце, от которого в ртутном небе оставалась половина.
Леон сделался изрядным пловцом в Зайцах. Иной раз ему казалось, он запросто переплывёт озеро. Да только незачем было его переплывать. Разрушенная ферма стояла на другом берегу. За фермой — брошенная, раскатанная на брёвна деревня, где в шалашах возле уцелевших русских печей, во времянках ночевали незаконно постреливающие уток охотнички, беглые каторжники, беспаспортные бродяги-разбойники, вроде дяди Петиных строителей.
Трудно проталкиваясь сквозь резиновую воду, Леон поплыл прочь от мостков. Обычно он держал курс в заводь, образуемую двумя береговыми буйволиными рогами-выступами, и там, в тихом, пыльно-зеркальном пространстве, усердно плавал среди кувшинок, лилий и бесшумных разноцветных стрекоз. Благо, там была особенная, в мельчайших пузырьках, вода, которая не позволила бы утонуть и топору.
Но сегодня неведомая сила заставила Леона пересечь благословенную заводь, доплыть до белой дяди Петиной бани, одиноким зубом торчащей среди заросшего ольхой и ивой берега.
То, что он увидел, изумило его.
Старшой, лысый и Сам работали. Причём с такой же нечеловеческой быстротой и сноровкой, с какой старшой на глазах Леона снял пробу с первача. Их очертания дрожали, дробились. Они перемещались по бане, не касаясь ногами пола. Не только сами пролетали сквозь стены, но и каким-то образом передавали доски и гвозди. Сам и лысый обшивали стену. Старшой тут же обжигал доски паяльной лампой, отчего кокетливую псевдолеопардовую пятнистость обретал внутренний банный покой.
Строительное неистовство, впрочем, длилось недолго.
— Отбой! — скомандовал старшой. — Все бы так работали, — помахал рукой из проёма подкравшемуся по воде Леону, — давно бы был коммунизм! А то превратили, понимаешь, идею коллективной ответственности в призрак!
Леон сделал вид, что не расслышал. Просто плыл мимо бани и не думал подсматривать, подслушивать. Но тут же до него доскользили негромкие слова лысого:
— А у мальца-то, никак, третий глаз?
— Как мельчает наше дело! — в отчаянье запустил руку в бороду старшой.
— Как там тебя! — высунулся из проёма лысый. — Леон! Плыви сюда, есть разговор! Смотри, что у меня! — сунул руку в карман, вытащил серенький, в налипших хлебных табачных крошках, как в свитере, квадратик.