Кроме круга Pontigny я еще хорошо узнал круг «Union pour la vérité». Эти два круга соприкасались. «Union pour la vérité» тоже было создано Дежарденом. Одно время я часто посещал собрания по субботам на rue Visconti. Собрания были обыкновенно посвящены обсуждению вновь появившейся интересной книги, главным образом по философии культуры и философии политики. Для каждой темы приглашались специалисты, обыкновенно профессора. Введение делали авторы рассматриваемых книг. Одно собрание было посвящено моей книге «Судьба человека в современном мире». «Union pour la vérité» стояло под знаком свободного искания истины и имело репутацию «левого» общества. Одно время обсуждался вопрос о коммунизме и участвовали коммунисты, как Низан, потом вышедший из коммунистической партии, и коммунизантные писатели, как Мальро и Ж.Р. Блок. Меня приглашали, как специалиста по марксизму, быть оппонентом. На этих собраниях народу бывало так много, что нельзя было дышать. В общем атмосфера была вполне корректная. «Union pour la vérité» не допускало разыгрываться страстям, не любило борьбы. На этих собраниях я мог изучить характер французского мышления и французских споров. В большинстве случаев это была анкета специалистов по разным вопросам. За мыслью никогда не чувствовалось воли, решающего выбора. Это был рационализм, но рационализм, который перестал быть страстью, каким был в прошлом. Ошибочно думать, что рационализм в свой боевой и цветущий период был исключительным господством разума, он был эмоцией и страстью. Это кончилось. Обсуждались темы, имевшие очень жизненное значение для данного времени, для данного сезона. Но обсуждались так, как будто мысль не имеет прямого отношения к жизненной борьбе. Часто чувствовался страх, страх войны, страх революции, страх реакции и бессилие бороться против того, что вызывает страх. Во Франции интеллектуальная жизнь была отрезана от жизни политической, связанной с депутатами и министрами. Почти никогда депутаты не принимали участия в собраниях в Понтиньи и «Union pour la vérité». Чисто интеллектуальная среда варилась в своем соку. Среда профессионалов, делавших политику, была замкнута в себе, поглощена политической игрой и оторвана от народной жизни. Все это мир, сейчас катастрофически кончившийся, исчезнувший. И вряд ли он мог продолжать существовать в таком виде. Старая и высокая французская культура склонялась к упадку. Источники жизни в ней ослабели. Но во французской мысли, несмотря на скептицизм, на полную свободу искания истины, было довольно большое единство и даже надоедающее однообразие. Почти все верили в верховенство разума, все были гуманистами, все защищали универсальность принципов демократии, идущих от французской революции. Мысль немецкая или русская казалась темной, иррациональной, опасной для будущего цивилизации, восточным варварством. Никто не допускал возможности другого типа культуры, кроме их собственного. Я обыкновенно вторгался как представитель иного мира, хотя я, может быть, более других русских усвоил себе характер французского мышления. Мой интерес к собраниям «Union pour la vérité» исчерпался, но я многое от них узнал.
§
Были еще другие общения с французами, кружки «Esprit», философские собрания у Габриеля Марселя. Журнал «Esprit» и кружки вокруг него представляли направление, наиболее близкое моим идеям. Что это течение среди французской молодежи многим было обязано мне, это не раз заявляли его представители. Я был на первом собрании, на котором был основан журнал «Esprit». Оно происходило на квартире И., левого католика, впоследствии депутата и члена социалистической партии. Это было начинание молодежи. В журнале почти исключительно писала молодежь, и лишь изредка появлялись статьи старшего поколения, Маритена, мои и других. Меня приятно поразило на учредительном собрании, что молодежь требовала, чтобы в журнале защищали человека и человечность. Я подумал, что, может быть, кончается реакция против человека и человечности, которая вызывала во мне настоящий бунт. «Esprit» не должен был быть исключительно католическим журналом, журнал объединял левых католиков, протестантов и даже людей спиритуального направления, не принадлежавших к определенной конфессии. Главный создатель и редактор «Esprit» Мунье, человек очень активный, был католик в социальном отношении очень левый. Ядро движения «Esprit» было все-таки католическое. Но журнал мало занимался вопросами чисто религиозными и философскими, он был, по преимуществу, посвящен вопросам социальным и политическим, отчасти вопросам искусства. В первом номере была напечатана моя статья «Правда и ложь коммунизма», которая в значительной степени определила отношение к коммунизму. Журнал был занят выработкой социальной программы, духовно обоснованной. Он был немного скучноват. Но это было течение среди молодежи, которому я наиболее сочувствовал. Молодежь «Esprit» имела симпатию к персоналистической философии, которой я был самым радикальным представителем, защищая социальную проекцию персонализма, близкого к социализму не марксистского, а прудоновского типа. Эту точку зрения назвали коммюнотарным персонализмом. Но кроме журнала были организованы группы «Esprit». Группы разделились по занятию разными вопросами. Была философская группа, была группа, занимавшаяся марксизмом, была группа, посвященная выработке программы с разных сторон. В первые годы я довольно активно участвовал в этих группах. Бывало много народа. Движение «Esprit» заслуживало всяческого сочувствия. Но оно ограничивалось интеллигенцией, и его социальное излучение было слабое, не было широкого влияния. Все, что происходило во Франции и Европе, двигалось в направлении, обратном пожеланиям «Esprit», и влекло к катастрофам. Злая воля была сильнее доброй воли. Можно было думать, что злость делала людей талантливыми. Эту большую силу злой воли, этот прогресс в зле я видел на протяжении всей своей жизни. В годы перед катастрофой второй войны во Франции были интересные течения молодежи, в которых было больше правды, чем в фанатических движениях других стран. Но в них чувствовалось бессилие. Я знал, что среди французской молодежи этого времени было много сочувствующих мне. Я имел некоторое влияние. И среди католиков многие читали с бóльшим сочувствием мою книгу «Esprit et liberté», чем томистские книги. Но я отлично понимал, что социальные, политические и культурные последствия подобного рода влияний могут быть лишь очень медленными. Я чувствовал и значительное различие между мной и более близкой мне французской молодежью. Я мыслил более радикально, мое миросозерцание было более конфликтное и антиномическое, мое христианство было более эсхатологическое. Но во все эти годы мыслящая и идейная французская молодежь считала себя революционной и была враждебна буржуазно-капиталистическому миру. Более правая молодежь, например, «Combat», тоже любила называть себя революционной. Слово это стало модным. Я заметил, что влияние иностранного, русского мыслителя некоторым не нравилось. Французы этого не любят. Должен повторить то, что я не раз уже говорил. Во мне ценили не то, что я сам считал главным и наиболее моим. Я влиял не самыми существенными своими идеями. Мои мысли о несотворенной свободе, о Божьей нужде в человеческом творчестве, об объективации, о верховенстве личности и ее трагическом конфликте с миропорядком и обществом отпугивали и плохо понимались. И люди, мне симпатизировавшие, старались замалчивать эти мысли, чтобы не усиливать разногласий со мной. Я вообще замечал, что друзья иногда меньше обращали внимания на главное в моей мысли, чем враги. Наибольшее проникновение в мою мысль я заметил в статье одного немецкого католического священника, враждебного направлению моих идей. Иногда мучило, что выражали сочувствие некоторым моим мыслям люди, направлению которых я очень не сочувствовал. Ко мне мало применимы традиционные категории «правости» и «левости».
Необходимо вспомнить также о философских собраниях у Габриеля Марселя. Это, кажется, единственные философские собрания в Париже, которые удались и долго продержались. На этих собраниях, происходивших в частном доме, бывало много народу. Бывали не только французы, но и иностранцы, немцы, русские, испанцы. Бывало много философской молодежи. Это было, вероятно, единственное место во Франции, где обсуждались проблемы феноменологии и экзистенциальной философии. Постоянно произносились имена Гуссерля, Шелера, Гейдеггера, Ясперса. Не было замкнутости во французской культуре. Было высказываемо много тонких мыслей. Но темы были случайные. Мысль не была централизована вокруг самого главного. Споры велись без определенного порядка. И тут, как и везде, я видел, что французская мысль занята деталями, что в ней было больше тонкости, чем глубины. Я пытался своим вторжением свести споры к последним, конечным вопросам, я не мог мыслить иначе, но это не определяло течение мысли собраний, это оставалось моей личной особенностью. В русской среде, менее утонченно культурной, обсуждение было более существенным, более отнесенным к самому главному и всеразрешающему. Сам Габриель Марсель сначала относился ко мне очень сочувственно, но потом изменил свое отношение, он политически довольно правый и считал меня анархистом. На его философских собраниях не раз затрагивался вопрос экзистенциальной философии. Сам Марсель считался философом экзистенциального типа. Он лучше других французов знал немецкую философию. Он особенно ценил Ясперса и написал о нем большую статью. Я очень ценил Ясперса, но я не считал его экзистенциальным философом в том смысле, в каком были экзистенциальными философами Ницше и Кирхегардт. Не считаю и французов, причисленных к типу экзистенциальной философии, действительными ее представителями. Экзистенциальная философия прежде всего определяется экзистенциальностью самого познающего субъекта. Философ экзистенциального типа не объективирует в процессе познания, не противополагает объект субъекту. Его философия есть экспрессивность самого субъекта, погруженного в тайну существования. Невозможно экзистенциальное познание объекта. Объект означает исчезновение экзистенциальности. Это говорит и сам Ясперс. Нужно противополагать трансцендирование как истинный выход из субъективной замкнутости объективации, которая не есть подлинный выход. Но в разговорах об экзистенциальной философии на философских собраниях я всегда видел объективацию экзистенциальности. Это была не экзистенциальная философия, а об экзистенциальной философии. Во Франции в эти годы было некоторое философское движение. Были интересные философы, как, например, Ле-Сен, Лавель, Валь. Была реакция против длительного засилия позитивизма и обнаружилась тенденция к метафизике. Такова, например, вся коллекция «Philosophie de l’esprit» в издании Montaigne, в которой была напечатана и моя книга «Cinq meditations sur 1’existence»[35]. Она редактировалась Лавелем и Ле-Сеном. Но все же сказывается длительный период упадка философского творчества, когда философия была сведена к истории философии, к философии наук и социологии. Не хватало смелости метафизической мысли, которая была сильнее у немцев. Я лично знал почти всех французских философов моего времени. Разговор с ними бывал иногда поучителен, но он редко захватывал, так как проходил мимо самого главного. Всю мою жизнь я тосковал по разговору о самом главном, о последнем, преодолевающем дистанцию и условность, означающем экзистенциальное событие. Такие разговоры случались очень, очень редко. Я носил в себе подобный разговор, но не умел пробить средостение, принудить к нему другого. И сам я нередко становился условным, очень соблюдающим дистанцию и бывал самому себе противен. Настоящей близости и общения с французами не могло быть.