Но когда на следующий вечер он снова явился в собрание, в тоне его уже не было заметно ни малейшего смущения и колебания. На этот раз вчерашний вопрос был предложен ему в более мягкой форме: хочет ли он защищать все свои сочинения или готов отказаться от некоторых пунктов своего учения? На это Лютер отвечал решительно и ясно: в некоторых из своих книг он излагает такие евангельские истины, которые признаются и его врагами; от них он, конечно, отказаться не может. В других он нападает на превратное учение и законы папства, относительно которых никто не станет отрицать, что они насилуют совесть христиан и поглощают все богатство германской нации: если он отречется от этих книг, то станет сам пособником тирании и алчности. В третьих, наконец, он нападает на отдельных лиц, защищающих эту тиранию: он сознается, что в своей полемике с ними бывал часто более резок, чем подобало, но и от этих сочинений отречься не может, так как это значило бы предоставить торжество противной стороне. Он готов отказаться от своего учения лишь в том случае, если ему докажут его ошибочность на основании Св. Писания. Мало-помалу речь Лютера разрослась в настоящий обвинительный акт против папства. Он закончил просьбой, обращенной к императору и нации, не осуждать божественного слова, чтобы не навлечь на себя много бед и не омрачить нового правления таким зловещим началом.
После небольшого перерыва, во время которого происходили совещания о том, следует ли дать Лютеру возможность защищать свое учение, официал Трирского архиепископа сделал ему от имени императора строгое замечание насчет неприличия его речи и потребовал ясного категорического ответа на предложенный раньше вопрос. Вступать с ним в состязания и доказывать ошибочность его мнений нет никакой надобности, так как он давно уже осужден Констанцским собором. Если же он откажется от своей ереси, то насчет других пунктов с ним можно будет потолковать.
На это Лютер отвечал: “От меня хотят прямого, ясного и категорического ответа. Хорошо, я отвечу вам прямо, без всяких изворотов. Я не могу подчинить своей веры ни папе, ни соборам, ибо ясно как день, что они часто впадали в заблуждения и даже противоречия с самими собою. Поэтому, если меня не убедят свидетельствами из Св. Писания или очевидными доводами разума, если меня не убедят теми самыми текстами, которые я привел, и если таким образом мою совесть не свяжут словом Божиим, то я не могу и не хочу отказываться ни от чего, ибо не подобает христианину поступать против совести. Я весь тут перед вами. Я не могу иначе. Бог да поможет мне. Аминь”.
Речь Лютера, которую он произнес на латинском языке, а потом повторил по-немецки, произвела на присутствующих совершенно различное впечатление. Испанцы не могли понять, как мог такой незначительный человек, обнаруживший в своей речи так мало учености, произвести в Германии столь сильный соблазн, а Карл, как передают, заметил даже вслух: “Меня-то, по крайней мере, этот монах не сделает еретиком”. Но немецкие князья, Фридрих Мудрый, Эрих Брауншвейгский и Филипп Гессенский, не таясь, гордились своим мужественным соотечественником.
Дело, однако, на этом не кончилось. Большинство имперских чинов, желавших церковной реформы, не могло мириться с безусловным осуждением человека, который являлся таким красноречивым и мощным выразителем всеобщих стремлений, и готово было взять его под свое покровительство с одним лишь условием, – чтобы он отказался от тех положений, которые, противоречили постановлениям Констанцского собора и, таким образом, неминуемо вели к расколу в церкви. С этой целью назначена была даже комиссия из высших светских и духовных лиц, под председательством одного из курфюрстов, архиепископа Трирского, с целью склонить Лютера к уступкам. Но и эта попытка осталась без результатов. Лютер был прежде всего религиозным реформатором, и, как ни близка была его сердцу национальная оппозиция папству, никакая перспектива внешних церковных реформ не могла побудить его к уступкам в том, что касалось вечного спасения людей. Видя, что срок, предоставленный ему охранной грамотой, истекает, он попросил позволения вернуться в Виттенберг.
Вскоре после этого разъехались и князья, расположенные к реформатору, и тогда только 25 мая император решился представить оставшимся чинам декрет об опале Лютера, написанный папским нунцием и помеченный задним числом (8 мая) – с очевидной целью убедить народ, будто постановление это составлено по единодушному приговору курфюрстов и чинов.
Благодаря Вормскому эдикту папская булла получала, наконец, силу и значение. Лютер, как осужденный церковью еретик, подвергался опале вместе со своими последователями, друзьями и покровителями. Всякий верный подданный императора и добрый католик обязан был схватить его и передать в руки властей; сочинения же его обрекались сожжению.
Но Фридрих Мудрый, уезжая из Вормса, решил уже не покидать Лютера на произвол врагов. По условленному заранее плану последний на обратном пути из Вормса подвергся в одном лесу нападению неизвестных вооруженных людей и, разлученный со своими спутниками, не посвященными в тайну, был отвезен в уединенный замок Вартбург.
Биографы-протестанты не могут найти достаточно восторженных выражений, чтобы прославлять мужество Лютера, отправившегося на Вормский сейм, несмотря на угрожавшую ему опасность. Вряд ли, однако, последняя была так велика, как ее представляют. Не говоря уже об охранной грамоте императора (всеобщее осуждение, вызванное вероломством Сигизмунда по отношению к Гусу, служило гарантией, что подобный поступок не повторится еще раз), Лютер не мог не знать, что найдет в Вормсе могущественных заступников. Уже одни упорные старания папских легатов отговорить императора от приглашения на сейм опасного монаха должны были убедить последнего, что его не только не хотели завлечь в западню, но даже боятся его появления. И действительно, малейшая попытка посягнуть на свободу народного героя могла привести тогда к серьезным беспорядкам. Дворяне, собравшиеся в Вормсе, все время составляли при нем добровольную стражу. К нему на квартиру приходили рыцари и князья и громко выражали свое сочувствие. Когда стало известно в народе, что Лютер на сейме соглашался отречься, если ему докажут его заблуждение, но никто не хотел опровергать его – что было принято за доказательство бессилия, – общее волнение достигло крайних пределов. Папские легаты боялись показываться в народе. Ночью к воротам ратуши было прибито объявление о заговоре 400 рыцарей против архиепископа Майнцского и о готовящемся восстании крестьян.
Тем не менее, хотя Лютер, отправляясь в Вормс, и не шел на явную мученическую смерть, момент этот по справедливости считается самым блестящим в жизни реформатора. И действительно, трудно представить себе зрелище более величавое и захватывающее, чем то, какое представляла зала заседаний Вормского сейма в достопамятный день 18 апреля 1521 года: с одной стороны, эта блестящая толпа светских и духовных государей с императором Карлом во главе, встревоженная голосом ничтожного монаха и желающая заглушить его во что бы то ни стало, с другой – этот самый ничтожный монах, одинокий во всей толпе, но сильный своей верой, громко и бесстрашно объявляющий всем, что в жизни человеческой есть сторона, в которую не может вмешиваться никакая посторонняя сила. Лютер в Вормсе – не основатель новой церкви; он еще не замкнул своего учения в известные неподвижные рамки, не воздвиг на месте поверженного кумира – церковной традиции – нового кумира в виде буквы Писания, отступление от которой грозит вечным осуждением слишком пытливым умам. Лютер в то время – лишь представитель самого чистого индивидуализма, и его речь, обращенная к представителям нации, является не только смелым вызовом Риму, как принято говорить, но торжественным провозглашением неведомого до сих пор принципа свободы совести, свободы мысли.
Мартин Лютер, 38 лет, в одежде августинского монаха. По гравюре Л. Кранаха, 1521 г.