Революция началась, хотя мало кто заметил ее. Так случается постоянно: никто в начале революции не может предсказать, чем она кончится и куда она пойдет. Для людей, собравшихся 5 мая 1789 года в Париже в качестве членов Национального собрания, предсказание о низвержении трона Бурбонов, о господстве Робеспьера и Наполеона I могло бы показаться не только невероятным, но и уродливым. С ужасом оттолкнули бы они от себя мысль о казни Людовика XVI, тем более об установлении единой и нераздельной Французской республики. Революция со всеми ее последствиями была для них такою же неожиданностью, как гром и молния в ясный летний день. Среди разгара и стихийной борьбы страстей, честолюбий, героизма завтрашний день целиком, со всеми своими часами и минутами, находится в руках судьбы. Тут народ от начала до конца предоставлен своей удаче и счастью...
Но все же, как ни зависит от случайностей ход революции, в развитии ее принципов, особенно в истории новой Европы, можно видеть своего рода постепенность. Начинает буржуазия. Она провозглашает свои либеральные и конституционные принципы. Но страсти, возбужденные ею, слишком глубоки, чтобы помириться на либерализме и конституции. Это лишь первый акт. За ним неминуемо должны следовать второй и третий. Постепенно приходит в движение народная масса. Ей нечего делать ни с конституцией, ни с либерализмом. Ей мало дела до отвлеченных принципов, до политической свободы. Ведь дело буржуазии сравнительно легко. Она начинает революцию, уже одержавши социальную победу. Ее враг – феодализм, аристократические начала средневековой европейской жизни. Но они расшатаны уже с XIV века. Вся задача в том, чтобы свои социальные завоевания воплотить в политические формы. Буржуазия богата, умна, деятельна. Она хочет участия в правлении, она требует равноправия с маркизами и князьями. Она восстает против привилегий, созданных века тому назад, она борется с правнуками Готфрида Бульонского, полагающими, что освобожденный Иерусалим обеспечил за ними навсегда право презрительно смотреть на человечество. Во втором акте уже народ, масса, выступает против самой победоносной буржуазии. Третий акт заканчивается диктатурой, цезаризмом. Грустный, но неизбежный эпилог.
Английская революция была осложнена религиозным одушевлением. Из крайнего принципа, провозглашенного Лютером, что каждый может понимать св. Писание сообразно со своим разумом и уделенными на его долю дарами духа Святого, произошли десятки иногда даже враждебных друг другу течений. Широкий поток реформации разделился на массу меньших рек и ручьев. Все равно как Лютер враждовал с Цвингли, Карлштадтом, религиозными радикалами, требовал огня и меча против сектантов и проклинал Мюнцера, как Кальвин радостно смотрел на костер Сервета, так и в английской революции мы видим борьбу различных религиозных партий, из которых одна спокойно была готова отправить другую на костер.
В торжестве же этих партий наблюдается указанная выше последовательность от менее радикального к более, от политического – к социальному.
В сущности, в английской революции соединились сразу четыре:
1) революция пресвитерианская, антиепископальная, мечтавшая в политическом отношении о главенстве нижней палаты;
2) революция индепендентов, требовавшая уничтожения церкви вообще, а в политическом смысле – радикальная;
3) революция уравнителей-левеллеров, в сущности чисто анархическая, и наконец
4) революция Кромвеля.
Со всеми ними нам и придется ознакомиться.
* * *
Дело началось с революции пресвитерианской, либерально-конституционной, но несомненно монархической. Этот период характеризуется нерешительностью и даже лицемерием. Факт прост и ясен: парламент борется с королем. Но чего хочет парламент от короля, он и сам, в сущности, не знает. Он ищет гарантий, обеспечивающих верность Карла своему обещанию, но, по-видимому, нет таких гарантий, которые могли бы его удовлетворить: слишком уже глубоко его недоверие. Отказаться же от монархии совершенно он не хочет и не может. Он не смеет даже провозгласить принцип народовластия, который, однако, проводится им в жизнь очень настойчиво. Оттого-то парламент отправляет свои войска против короля на его защиту! Так, по крайней мере, он предписывает своим генералам.
Генералы слушаются; генералы сами не знают, что им делать. Побеждать? Но они боятся победы. Терпеть поражения? Но это обидно. В результате что-то нерешительное, лицемерное, бесконечно утомительное.
Первым парламентским генералом был Эссекс, человек сановитый, богатый и гордый. Искренний защитник парламентских привилегий, он, однако, далеко не был противником короля. Его даже печалило то обстоятельство, что ему приходится поднимать оружие против своего монарха. Воюя, он мечтал лишь о мире, не понимая даже, что плохо добиваться мира с оружием в руках. Кроме того, Маколей не находит в нем особенных воинских дарований. Но не в них, кажется, дело. Дело именно в этой нерешимости, в полной неспособности следовать обстоятельствам.
Поэтому вначале дела парламентской армии шли из рук вон плохо. Роялисты были победителями, как в западных, так и в северных графствах. Они отняли у парламента Бристоль, второй город в королевстве. Они выиграли несколько сражений и не потерпели ни одного серьезного поражения. Между тем среди круглоголовых (сторонники парламента) неудача начала производить раздор и недовольство; между тем тянулась бесполезная война, напрасно разорявшая государство; между тем народ по деревням и селам, с которого парламент брал подати “для защиты короля”, а король “для собственной своей защиты”, громко выражал неудовольствие.
Пресвитериане продолжали обсуждать гарантии.
Так шли месяцы. Постоянные неудачи даже вызвали опасение, что король может захватить Лондон. Он и захватил бы его, будь в нем более мужества и решительности. Но счастливый момент был упущен им, а в другой раз не повторился. И не повторился потому, что, сначала незаметная, уже начиналась индепендентская революция.
Она выросла на глазах у парламента, но парламент не замечал ее, хотя ее глава и вдохновитель находился среди ее членов.
Как всем известно, этим главою и вдохновителем был Оливер Кромвель.
* * *
Теперь уже мы можем исключительно заняться им и его “хорошими, – как он называл, – людьми”. Дальнейшая история Англии так тесно слита с его биографией, что лишь искусственная вивисекция может разделить их.
В это время (1643 год) ему было уже сорок четыре года. Он был счастливый отец семейства, уважаемый гражданин своей страны – словом, заработал уже, по-видимому, право на тихую и безболезненную кончину. Но, удивительное дело, только на сорок пятом году своей жизни он является перед нами во весь рост. Из каких-то непостижимых и сокровенных источников в нем вдруг проявился гений полководца, хотя раньше он, вероятно, не обнажал даже меча, и так же неожиданно гений государственного человека. Вместо скромной деятельности мирового судьи и защитника общинных привилегий приходится описывать теперь завоевания целых стран и создания государств, приходится говорить о беспощадной энергии, поразительной прозорливости, хотя раньше даже опытный взгляд не мог бы различить ничего подобного. Мы оставили его человеком убежденным и верующим; теперь же перед нами “мощная сила, полная разносторонних, самобытных влечений, – то медлительно стойкая, консервативная, то пылкая, изменчивая, разрушительная, – сила, перед которой все, противодействовавшее ей, должно было склоняться или гибнуть” (слова Ранке).
Кромвель, очевидно, очутился в своей сфере. Мы сейчас увидим, что он делает; пока же вот его портрет, относящийся приблизительно к этому времени:
“Однажды утром, – рассказывает нам утонченный джентльмен сэр Филипп Варвик, член палаты общин, – я пришел отлично одетый на заседание и увидел, что здесь говорит один господин, одетый в очень обыкновенное платье. По-видимому, оно было сделано дурным деревенским портным. Его белье было грубо и не очень чисто. Мне даже помнится, что я заметил несколько кровяных пятен на галстуке, который был немного больше воротничка. На шляпе у него не было ленты. Но он был человек видный, и шляпа плотно прилегала к его боку. С здоровым, красным, деревенским лицом, он говорил резким, немелодическим голосом, но с большим жаром... Я сознаюсь, что мое уважение к великому собранию несколько поколебалось, когда я увидел, как внимательно слушает оно этого господина. Это был Оливер Кромвель”.