Из своих собратьев-музыкантов Шопен довольно близко сошелся с Листом, тогда еще молодым, начинающим артистом, и с Гиллером, талантливым человеком, принадлежащим, впрочем, к числу звезд второй величины. Они втроем часто бывали в обществе и особенно любили посещать семью одного из соотечественников Шопена – графа Платера. Рассказывают, что старая графиня Платер сказала однажды Шопену: „Если бы я была молода и красива, мой маленький Шопен, я сделала бы тебя моим мужем, Гиллера – другом, а Листа – любовником“.
Если эти слова действительно были сказаны, то они доказывают проницательность старой графини. Шопен был именно из тех людей, которые легко могут сделаться обманутыми мужьями, и впоследствии ему пришлось испытать все удовольствия подобного положения, не будучи при этом законным супругом любимой женщины.
В книге Листа о Шопене есть блестящая характеристика последнего, которая воссоздает личность Шопена, каким он был в то время, когда его знал Лист. Шопен, очевидно, очень изменился за те несколько лет, которые прошли со времени окончания им Варшавского лицея до знакомства с Листом.
Прежний восторженный юноша превратился в сдержанного, непроницаемого человека, державшегося всегда на известном расстоянии от всех окружающих. Лист говорит, что „он не вмешивался ни в какие дела, ни в какие драмы, ни в завязки, ни в развязки. Он не властвовал ни над чьим сердцем и ни в чьей судьбе не играл решающей роли. Он ничего не искал и не унижался до просьбы… Готовый все отдать, он никогда не отдавал своей души“. Про свои личные дела, про свои любовные увлечения и дружбу Шопен никогда ничего не говорил, так что многие сомневались даже, существовало ли для него все это. В разговорах он всегда занимался исключительно тем, что касалось его собеседников, и никогда не говорил о себе.
В обществе Шопен отличался ровным, спокойным настроением духа: казалось, артист был доволен всем, происходившим вокруг него, и не рассчитывал встретить что-либо интересное. Обыкновенно он бывал даже весел и остроумен. Его чарующая грация и веселость вносили оживление всюду, где бы он ни появлялся. Шопен прекрасно умел передразнивать, причем лицо его изменялось до неузнаваемости и делалось похожим на того, кого он хотел представить. Но и изображая комические безобразные фигуры, артист не утрачивал своей обычной изящной красоты: „даже гримасе не удавалось его обезобразить“, – говорит Лист.
Все это, вместе с громадным талантом, делало его центром общества, и он всегда был окружен всеобщим поклонением. Его ценили не только как артиста, но и как обаятельного человека и приятного собеседника.
В принципиальных разговорах, касавшихся политики, философии или искусства, Шопен принимал мало участия. Замечательно, что, прожив большую часть своей жизни в Париже и вращаясь среди артистического мира, Шопен до конца дней своих оставался верующим католиком. Он никогда не говорил о своих религиозных убеждениях, но, заболев, позвал к себе духовника, исповедался и причастился и каждый день подолгу беседовал с ним.
О своем патриотизме Шопен говорил так же мало, как и вообще о своей внутренней жизни. Тем не менее его любовь к родине сказывалась во всем: в его отношениях к своим соотечественникам, в том постоянном предпочтении, которое он отдавал полякам перед другими учениками, наконец, главным образом, в национальном характере многих его произведений. Но при всей своей любви к Польше Шопен был чужд всякой национальной ненависти и жажды мести. Он по натуре был совершенно не способен на такие чувства и поэтому ограничивался тем, что оплакивал судьбу своего народа, не вдаваясь в дипломатические и военные планы о восстании Польши. Лист рассказывает, что часто во время горячих споров о польском вопросе Шопен нервно ходил взад и вперед по комнате, прислушивался к ожесточенным и восторженным речам своих друзей и сам не говорил ни единого слова. Иногда, при каком-нибудь особенно резком суждении, лицо его принимало такое выражение, как будто он физически страдал от слышанного, как от музыкального диссонанса. Иногда же он делался грустным и задумчивым. „В такие минуты, – говорит Лист, – Шопен напоминал путника, стоящего на палубе корабля, носимого бурей по волнам: он смотрит на небо, на звезды, думает о своей далекой родине, следит за работой матросов, считает их ошибки и молчит, не чувствуя в себе достаточно силы, чтобы самому принять участие в спасении корабля“.
Шопен редко принимал участие в этих дебатах и если вмешивался в них, то указывал на ошибки в чужих мнениях, но своего собственного не высказывал. Вообще он не любил спорить; убеждать, доказывать, проповедовать какие-нибудь идеи – все это было совершенно чуждо ему. Он был слишком погружен в свою личную жизнь и слишком мало интересовался всем, что происходило вокруг него, чтобы давать себе труд спорить о чем бы то ни было. Единственное, что заставляло его выйти из своего обычного созерцательно-равнодушного состояния – это искусство. Оно было для него предметом какого-то почти религиозного поклонения. Он гордился своим призванием и ставил его выше всего в жизни.
Мы уже говорили, что Шопен всегда с особенной симпатией относился к своим соотечественникам. Всякий, кто приезжал из Польши, мог рассчитывать на самый любезный прием у него. Ему не нужно было никаких рекомендательных писем; одного того, что они приехали из Польши, было достаточно, чтобы он делал для них то, чего не делал ни для кого из своих парижских знакомых: артист позволял им расстраивать свои привычки. Он не уставал водить их по Парижу, показывать то, что сам уже двадцать раз видел, угощал их обедами и ужинами, не давал им нигде платить за себя, даже давал взаймы деньги. Он очень любил бывать в польском обществе и говорить на своем родном языке.
Как все люди с сильно развитым эстетическим чувством, Шопен очень любил красивую обстановку. Квартира его всегда была устроена с большим вкусом и изяществом, хотя в ней не было той бьющей в глаза роскоши, какой отличаются многие квартиры „знаменитостей“ музыкального мира. Он имел особенную слабость к цветам, и комнаты его обыкновенно бывали заставлены цветами.
Как композитор Шопен начал приобретать известность только в 1833 году, когда появились в печати несколько его ноктюрнов, три для фортепиано, виолончели и скрипки, концерт E-moll, посвященный Калькбреннеру и др. Кроме этого трио и сонаты для фортепиано и виолончели, Шопен не писал musique d'ensemble[4] и ограничивался одним фортепиано. Старый учитель его, Эльснер, очень советовал своему бывшему ученику написать оперу. Шопен одно время действительно задался этим намерением и даже начал подумывать о каком-нибудь национальном сюжете, но вскоре оставил всякую мысль об опере. Он сознавал, что эта задача ему не по силам: при всем своем громадном таланте Шопен был слишком субъективен, слишком поглощен своим внутренним миром, чтобы перенестись в чужую душу и воплотить в музыке развитие какого-нибудь драматического положения. Характер его таланта был по преимуществу лирический.
В первые годы своей жизни в Париже Шопен много раз играл в концертах, но с 1835 года он совсем отказался от карьеры виртуоза и всецело отдался своим композициям и урокам.
Мы уже говорили, что Шопен не был создан для трудной, хлопотливой карьеры виртуоза. Он не мог быть самим собой в больших концертных залах, переполненных публикой. Он сам говорил Листу: „Я не способен давать концерты; толпа смущает меня, я задыхаюсь от ее дыхания и чувствую себя парализованным ее любопытными взглядами. Эта масса чужих лиц делает меня немым“. Именно потому, что Шопен чувствовал себя таким чуждым всей этой толпе, он никогда не умел как следует воодушевить ее и не имел такого успеха, как, например, Лист. Шумные триумфы Листа были, вероятно, тоже одной из причин, побудивших Шопена отказаться от концертов.
Помимо нравственной брезгливости к разным дрязгам и мелким интригам, неизбежно связанным с артистической деятельностью, помимо недостатка энергии и предприимчивости, который мешал ему объездить всю Европу, чтобы сделать известным свое имя, помимо того смущения и робости, какие он всегда испытывал перед публикой, Шопен очень страдал от предпочтения, оказываемого другим, потому что, несмотря на все только что перечисленные обстоятельства, он все-таки не мог не мечтать о славе виртуоза и жалел, что она не давалась ему.