Гейне примкнул к этому кружку настолько же горячо, насколько презрительно и с негодованием избегал всяких сношений с тем берлинским еврейством, которое или фанатически держалось своих традиционных предрассудков, или ставило на первый план торгашеские интересы; он не пропускал почти ни одного заседания, одно время исполнял даже обязанности секретаря, и так как вопрос собственно еврейский обсуждался здесь в неразрывной связи с вопросами общими и нравственными, политическими и социальными – то понятно, что общение с этими людьми надо причислить к благотворным сторонам пребывания нашего поэта в Берлине.
Но не в такой только обстановке проходила здесь его жизнь. Чувственные наклонности, жажда шумной, часто беспутной, циничной жизни, постоянно чередовавшаяся у Гейне с мизантропическим затворничеством, уходом в высшие интересы, в свой внутренний мир, увлекали его в другие кружки: людей умных, даровитых, но совершенно безалаберных, лишенных нравственного устоя, погибавших или в сумасшествии, или от других подобных причин, жертв собственной несчастной натуры и несчастных житейских обстоятельств. В такой компании, этом прототипе нашей современной литературной «богемы», интересы литературы занимали видное место, но занятие ею шло среди беспрерывных кутежей и оргий, и Гейне принимал в этом немалое участие, причем у него, никогда ничего не пившего, главную роль играли женщины. Судя по тому, что в одном из стихотворений он очень энергично заявляет, что никогда в жизни не соблазнил ни девушки («плюньте мне в глаза, если я сделал это»), ни чужой жены; судя и по некоторым другим указаниям его же, надо заключить, что женщины, составлявшие реальный предмет увлечений нашего поэта, как и Байрона, принадлежали к разряду «вольных». А что в большинстве как теперешних, так и последующих увлечений женским полом сердце не играло никакой роли, а чувственность, напротив того, очень большую – это доказывают опять же некоторые его собственные стихотворные признания, делаемые им в цинично-шутливом тоне.
Этот образ жизни, продолжавший весьма пагубно действовать на здоровье поэта, усиливавший то, что мы видели уже значительно развившимся при подобной же обстановке в Гамбурге, принял в Берлине еще более широкий размах, когда пришло известие о выходе замуж Амалии; по крайней мере, так объясняют это обстоятельство иные биографы, так объясняет это и сам Гейне. Мы уже высказали наш взгляд на такой способ лечения грусти и отчаяния, хотя в настоящем случае очень может быть, что на самых первых порах усиленная отдача себя такого рода наслаждениям и была следствием оскорбленного самолюбия, досады и тому подобных чувств. Но зато не может быть сомнения, что при той, можно сказать, беспредельной субъективности, которою отличалось поэтическое творчество Гейне, превращение девицы Амалии в почтенную мадам Фридлендер вызвало у нашего поэта целый ряд стихотворении, где глубокое чувство, разъедающая ирония, звон бубенчиков дурацкого колпака рядом с восхитительнейшими звуками лучшего инструмента – все то, одним словом, чем отличаются песни любви Гейне от песен всех других поэтов, появилось уже во всем своем блеске. Укажем для примера хотя бы на известное каждому стихотворение «Ein Jüngling liebt ein Mädchen» [1] с его знаменитым окончанием:
Das ist eine alte Geschichte,
Doch bleibt sie imrner neu…
[2]Часть этих стихотворений, вместе с другими, написанными прежде, появилась в печати в начале 1821 года, а в конце этого года, с несколькими дополнениями, они вышли в свет отдельной книжкой, доставив автору от издателя, книгопродавца Маурера, сорок даровых экземпляров в виде гонорара. Но могло ли огорчать молодого поэта это комически-скудное вознаграждение после того, как другой издатель, знаменитый Брокгауз, совсем отказался взять на свой риск печатание сердечных излияний неведомого писателя, какого-то юноши Гейне, и, в особенности, когда грандиозным дополнением к этому гонорару явился блистательный успех? На публику эти стихотворения, в которых покамест еще не было никакого сатирического, политического и социального элемента и где автор выступал только романтиком, певцом любви и поэтом в народном духе, – на публику они произвели громадное действие потому, что она впервые увидела в такой удивительной форме то, «чего именно недоставало этому вялому, апатичному, унылому времени», – силу порывистой, живой, даже иногда дикой страсти. Критика в лице лучших представителей своих радостно приветствовала этот могучий талант, это «новое слово» в поэзии: Варнхаген указывает на полную самостоятельность этих созданий, на необычайное уменье проникать в тайны народного творчества; Иммерман обращал внимание на «мировую скорбь» в стихотворениях молодого поэта и объяснял ее возмущением сухостью, бесцветностью, пошлостью и гнусностью того, что окружало автора; анонимный критик одного из лучших журналов проводил параллель между Гейне и Байроном, показывал несомненную оригинальность немецкого поэта при видимой подражательности английскому и весьма справедливо и метко усмотрел в произведениях Гейне, при их внешнем романтизме, отсутствие всего того, что составляло основной элемент этого последнего, и, напротив, присутствие элемента противоположного – чисто человеческого и гражданского.
Поощренный таким успехом (конечно, не было недостатка и в нападениях узкой ограниченности), поэт с этих пор безостановочно пошел по новому пути: в апреле 1823 года появились в печати его трагедии «Альманзор» и «Ратклиф» и, в приложении к ним, сборник стихотворений под заглавием «Lyrisches Intermezzo». Первая из этих трагедий была начата, как мы видели, уже в Геттингене, вторая написана в Берлине и, по свидетельству автора, окончена в три дня. Как произведения драматические, да и во многих других отношениях, обе эти пьесы плохи; но они изобилуют лирическими красотами; главное же достоинство, главный интерес их заключается в совершенной субъективности той и другой, в тесной связи их с внутреннею и внешнею жизнью Гейне. В «Альманзоре» наш поэт, по его собственным словам, «вложил свое собственное я, со своими парадоксами, своею мудростью, своею любовью, своею ненавистью и всем своим безумием»; трагедию «Ратклиф» он причислил к «процессуальным актам своей поэтической жизни» и, едва вступая на житейскую дорогу, уже заявлял, что тут он произносит «последнее (!) слово» своего миросозерцания. Такой же, отчасти напускной, или, вернее, не пережитой, не сердечный, а умственный характер имеет посвящение трагедии «Ратклиф» одному из приятелей автора, где чудесными стихами он говорит: «Я искал сладкую любовь – и нашел глубокую ненависть; я стонал, я проклинал, из тысячи ран сочилась кровь моя; день и ночь также вращался я среди всякой сволочи; и вот, когда были пройдены мною все эти стадии, тогда я спокойно написал своего „Ратклифа“.»
Но, сердечное или умственное, купленное действительным опытом или сочиненное, настроение это имеет для нас большую важность как дающее ценный материал для характеристики тогдашнего Гейне с его внутренней стороны, – важность значительнее той, которую эти трагедии имеют в наших глазах по связи их с внешнею жизнью поэта, и именно – с его несчастною любовью к кузине Амалии. В «Альманзоре» к этому автобиографическому основанию присоединился еще другой мотив – все тот же еврейский; по всей трагедии проходит красною нитью «великая еврейская скорбь», и опять с тех же двух сторон, с каких смотрел Гейне на это дело: тут, под видом мусульман, мы встречаем и сатиру на евреев, особенно на тех, которые – как это видел Гейне в Берлине – из-за личных выгод переходили в христианство, и сочувствие к еврейскому племени как угнетенному, а следовательно и ненависть к притеснителям, изображенным здесь, конечно ради цензуры, в лице Фердинанда и Изабеллы…
Несравненно выше по поэтическому достоинству напечатанное вместе с трагедиями «Lyrisches Intermezzo» – сборник песен, полных удивительной гармонии, всевозможных оттенков, обаятельной прелести, – песен, в которых чистый лирик явился уже во всей зрелости, несмотря на столь молодые годы его, и которые, составив его громкую славу, теперь закрепили ее на все будущее время: имя Генриха Гейне, еще несколько месяцев назад почти никому неведомое, отныне вписалось неизгладимыми буквами на страницы истории немецкой поэзии, и этот юноша мог услышать, как вдруг вся Германия запела его песни и как множество поэтов и поэтиков пустились наперебой подражать этим совершенно новым, неслыханным дотоле в немецкой лирике звукам. В то же самое время он заявил себя с хорошей стороны – конечно, в гораздо меньшей степени, чем в области чистой поэзии – и как писатель вообще: критическими статьями, где уже теперь обнаруживались отличительные свойства его деятельности на этом поприще, и картинами общественной жизни («Письма из Берлина»), в которых, при всей их слабости, нельзя не видеть особенностей чисто гейневского стиля, покамест еще как бы пробующего себя в этом новом роде и долженствовавшего вскоре явиться в своей неподражаемой, можно сказать, гениальной оригинальности и прелести в «Путевых картинах».