В апреле 1841 года Беранже опять живет под одной кровлей с Юдифью в деревне Пасси, около Булонского леса. Вдовы Тюрбо в это время уже не было в живых. Путешествия поэта в Перонну прекратились. Он вообще редко покидает в это время свое жилище. Визиты в Ружпьер к Дюпону и молодому писателю Жозефу Бернару – впоследствии автору книги «Беранже и его песни» – в деревню Сель-Сен-Клу были единственными путешествиями поэта. Он опять принимается в это время за свои песни и в 1842 году издает новый сборник.
«До Июльской революции, – писал Беранже в 1833 году Люсьену Бонапарту, – я предугадывал невозможность утвердить в стране равенства английскую систему конституционной монархии. Она не может обойтись без опоры на привилегированное сословие. После этой революции я был убежден, что Франция не созрела для республики».
Вот почему хлопотал Беранже о престоле для герцога Орлеанского. Это был, по его мнению, мост с берега настоящего на берег будущего. Незадолго до 1848 года, – идея поэта приближалась уже к своему осуществлению, – он издает песню «Потоп», этот реквием французской монархии, тот самый, который похвалил когда-то Люсьен Бонапарт. Пророчество поэта сбылось – в 1848 году во Франции водворилась Вторая республика.
Французы не забыли писателя, столько лет призывавшего эту республику: они избрали его в Национальное собрание. Беранже вовсе не имел этого в виду и подал просьбу о снятии его кандидатуры. «Мои шестьдесят восемь лет, – писал он в своей просьбе, – мое изменчивое здоровье, привычки моего ума, характер, испорченный дорого купленной, но продолжительной независимостью, делают для меня невозможной слишком почетную роль, предлагаемую вами, любезные сограждане. Я могу жить и думать только в уединении. Я умоляю вас поэтому, оставьте меня в моем уединении. Вы говорите, – я был пророком. Хорошо, но пророку приличествует пустыня! Петр Пустынник был самым плохим предводителем крестового похода, который он проповедовал так мужественно. Оставьте меня умереть, как я жил, не превращайте в плохого законодателя вашего друга, доброго и старого певца». Несмотря на отказ поэта, он был избран и получил 204471 голос. В Национальном собрании он пробыл, однако, всего несколько дней и повторил свою просьбу избавить его от этой обязанности. Национальное собрание отклонило эту просьбу, и только после долгих настояний Беранже получил увольнение. Вместе со своим другом Ламеннэ он занял после этого место в Commission des offrandes à la patrie[2]. Каждый день целые толпы граждан приходили в Елисейский дворец, чтобы посмотреть на поэта среди его занятий по делам комиссии. Его популярность в народе нисколько не уменьшалась, но в интеллигентных кружках начинали уже поговаривать, что Беранже «изменил республике». Автор книги «Les poètes de combat» («Поэты-воины») Лоран Пиша тоже укорял писателя. «Беранже, – говорит он, – мог вступить в члены Национального собрания, не насилуя ни своей совести, ни убеждений». Лоран Пиша полагал, что Беранже мог бы избавить таким образом Францию от зловония Второй империи… Но дело в том, что автор «Потопа», по всей вероятности, был далек от мысли об этой империи и если отказывался от участия в работе Национального собрания, то единственно из-за сознания своей неспособности. Он проповедовал республику, как Петр Пустынник крестовый поход, и в то же время не хотел повторить ошибки этого последнего. Если можно в чем укорить «старого республиканца», так это за молчание, которое он хранил во время переворота 2 декабря 1852 года. Он не изменял, как говорили тогда, свободе, но он молчал. Он пользовался и тогда такой популярностью, в сравнении с которой значение Виктора Гюго равнялось нулю; но Гюго протестовал и удалился в изгнание, а Беранже взирал на события отчасти как философ. «Наполеон III, – писал он 3 июля 1853 года, – сыграл роль Октавия, сыграет ли он роль Августа, – не знаю. Надо подождать, чтобы здраво судить об этой личности. Канат, на который он взмостился, недостаточно прочен для рискованных предприятий. Я хотел бы видеть Наполеона всецело (corps et biens) преданным демократии, но, как кажется, у него не хватит на это мудрости. Если бы он сумел польстить крестьянам, он утвердил бы свою династию лет на сто. Крестьяне – вот главная опора всякого нового правительства. Крестьяне будут защищать Наполеона не столько из любви, сколько ради интереса. Они составляют массу в двадцать или двадцать два миллиона, – это страшная армия, которую прекрасно было бы иметь в своей власти».
Эти рассуждения поэта можно объяснить его постоянным преклонением пред логикой событий. Характерный образчик подобного преклонения он дал в 1830 году, создавая мост между монархией и республикой. В 1852 году он мог рассуждать точно таким же образом: раз Франция принимала императора Наполеона III, значит, она хотела этого, а не республики. Враги и бывшие друзья поэта не хотели знать подобных рассуждений. На закате своих дней Беранже пришлось даже выслушивать заявления, что он находится на пенсии у императорского правительства. Сплетня не щадит в это время популярнейшего поэта. В 1848 году в газетах появилось известие, что он женился на «своей служанке», – так называлась в статье девица Фрэр. Беранже ответил на это письмом в редакцию, полным достоинства, где поневоле принужден был рассказать читателям о своей дружбе с Юдифью. Письмо было написано в Пасси.
В 1850 году – опять в Париже – поэт написал свои последние песни, между прочим, «Прости», трогательное заключение его славной литературной карьеры:
Час близок. Франция, прости, я умираю.
Возлюбленная мать, прости. Как звук святой,
Сберег до гроба я привет родному краю.
О! Мог ли так, как я, тебя любить другой?
Тебя в младенчестве я пел, читать не зная,
И видя смерти серп, над головой почти,
Я, в песне о тебе дыханье испуская,
Слезы, одной твоей слезы прошу.
Прости! Когда стонала ты в руках иноплеменных,
Под колесницами надменных королей,
Я рвал знамена их для ран твоих священных,
Чтоб боль твою унять, я расточал елей…
Смерть приближалась уже к поэту. В 1851 году он жил в Париже на улице Вандом. Вот как описывает Ламартин это последнее жилище Беранже: «После того как привратница, – она, казалось, чувствовала достоинство и ответственность хранительницы спокойствия любимого народом философа, – указала вам его квартиру, вы поворачиваете направо под небольшой свод и оказываетесь у первых ступеней деревянной лестницы. С площадки на площадку вы подымаетесь по некрутым ступенькам и достигаете последней. Над вами лишь крыша да небо. Перед вами длинный и широкий коридор с многочисленными дверями направо и налево. В конце коридора вы у помещения мудреца. Вы звоните. Женщина, лет восьмидесяти, с чертами благородства и минувшей красоты, указывает вам жестом на следующие двери. Вы опять в темном коридоре. Отраженный свет указывает вам в глубине коридора небольшую комнату с постоянно открытою дверью. Вы минуете эту комнату и вступаете в другую. Это и есть жилище отшельника. Кровать, диван, круглый стол, где журналы и брошюры в указанный час уступают место бутылке и утреннему завтраку, камин, в его глуби небольшой огонь в куче золы. На стене – несколько гравюр, домашние боги сердца поэта: Манюэль, Лафитт, Шатобриан и Ламеннэ, бюст Ламартина и маска Наполеона».
Беранже мало походил на сохранившиеся его портреты, у него были большие глаза, несколько навыкат, то грозные, то ласковые, высокий и могучий череп, большая голова с причудливыми выпуклостями. «Очертание его рта, – пишет Лапуент, поэт-сапожник, – было особенно замечательно: едкая, но сдержанная ирония, сладострастное выражение, смягченное улыбкой, составляли его отличительные черты. Оконечности губ обнаруживали гибкость, тонкость и возвышенность ума. Когда он смеялся задушевным смехом, на его губах являлось выражение непринужденной, наивной, детской веселости. Мне кажется, что я постоянно буду видеть перед собой его голову, слегка наклоненную налево, и его задумчивое чело, как в те минуты, когда он нам объяснял прошлое или старался угадать будущее силой своего глубокого взгляда и высокого разума. Да, он всегда мерещится мне в своем синем шлафроке, в зеленой греческой феске и в вышитых туфлях. Я еще вижу его длинные, когда-то белокурые, но теперь уже седые волосы, его полное цветущее лицо, его резкие, как у простолюдина, черты…»