Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вообще, весьма грустное впечатление производил этот гениальный человек, которому поклонялась вся Россия, затертый в блестящей толпе расшитых мундиров, в качестве выскочки, глотающий поминутно если не пренебрежение, то еще того хуже – снисходительность, с тоскливой скукой одиноко бродящий по бальным залам или взирающий из-за колонны, как увиваются светские франты за его женою. Она отплясывает, разодетая в пух и прах, веселая и беспечная, а у него в это время кошки скребут на сердце, и не от одной ревности, а при мысли, что вот все вокруг веселятся, счастливые, довольные, обеспеченные, не думая о завтрашнем дне, а ему предстоит завтра ехать в опекунский совет закладывать последнее имение или вести торгашеские переговоры с литературными барышниками. Нет ничего мудреного, что все письма его в последние два-три года жизни, особенно к жене, постоянно носят характер каких-то стонов, как об этом можно судить по следующим выдержкам.

“Хлопоты по имению меня бесят, – пишет он в одном письме, – с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной, доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе, и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль”. “Милый мой ангел! – пишет он в другом, – я было написал тебе письмо на четырех страницах, но оно вышло такое горькое и мрачное, что я его тебе не послал, а пишу другое, у меня решительно сплин.[13] Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе все, что придет на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня, как на холопа, с которым им можно поступать, как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у Господа Бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни”.

…“Я перед тобой кругом виноват в отношении денежном. Были деньги – я проиграл их. Но что делать? я так был желчен, что надобно было развлечься чем-нибудь. Все тот виноват; но Бог с нами; отпустил бы лишь меня восвояси”.

…“На днях я чуть было беды не наделал: с тем чуть было не поссорился – струхнул-то я, да и грустно стало. С этим ссорюсь – другого ненавижу. А долго на него сердиться не умею, хоть он и не прав”…

…“Канкрин шутит – а мне не до шуток. Г. обещал мне газету, а тот запретил, заставляет меня жить в ПБ и не дает мне способа жить своими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошко деньги трудовые и не вижу ничего в будущем. Отец мотает имение без удовольствия, как без расчета; твои теряют свое от глупости и беспечности покойника Аф. Ник. Что из этого будет, Господь ведает”…

…“Как ты с хозяином управилась? Что дети? Экое горе! Вижу, что непременно нужно иметь мне 80 тысяч доходу. И буду их иметь. Недаром же пустился в журнальную спекуляцию, а ведь это все равно, что золотарство, которое хотела взять на откуп мать Безобразова: очищать русскую литературу, чистить… и зависеть от полиции. Того и гляди, что… Черт их побери! У меня кровь в желчь превращается…”

Прибавьте ко всем этим неприятностям нескончаемые полицейские и цензурные дрязги. Дело в том, что ни приближение ко двору, ни все изливаемые на Пушкина высочайшие милости не избавляли его от строгого полицейского надзора. По-прежнему относительно всех своих занятий и каждого шага он должен был испрашивать предварительное разрешение, по-прежнему прочитывалась его переписка, и граф Бенкендорф делал ему выговоры. То придирались к нему, зачем он ограничивается одною общею цензурою, в то время, как он подчинен высочайшей цензуре, то, наоборот, требовали, чтобы сочинения, одобренные к напечатанию самим государем, он затем представлял в общую цензуру. Поэма его “Медный всадник” не была допущена к печати, и при жизни ему не пришлось видеть ее напечатанною. Благодаря графу Бенкендорфу, от которого, безусловно, зависело допущение пьес на сцену, Пушкину не удалось видеть ни одной своей пьесы на сцене. Он очень желал, чтобы A.M. Каратыгина с мужем своим прочитала в театре сцену у фонтана Дмитрия с Мариною, но, несмотря на многочисленные личные просьбы Каратыгиных, граф Бенкендорф отказал им в своем согласии. После того Пушкин подарил Каратыгину для бенефиса “Скупого рыцаря”, но и эта пьеса не была играна при жизни автора по каким-то цензурным недоразумениям.

Но особенно увеличились цензурные придирки и неприятности, когда в 1833 году министром народного просвещения был сделан граф Уваров, относившийся к Пушкину весьма недружелюбно. Распоряжения его выводили Пушкина из себя, и чаша гнева его окончательно переполнилась, когда однажды на вечере у Карамзина к нему подошел Уваров и по поводу ходившей в то время по рукам эпиграммы “В Академии наук” свысока и внушительно начал выговаривать, что он роняет свой талант, осмеивая почтенных и заслуженных людей такими эпиграммами. “Какое право имеете вы делать мне выговоры, когда не смеете утверждать, что это мои стихи?” – возразил Пушкин, выйдя из себя. – “Но все говорят, что ваши!” – “Мало ли, что говорят! а я вам вот что скажу: я на вас напишу стихи и напечатаю их с моею подписью”.

И вот когда Уваров захворал, а наследник его, предполагая близкую смерть министра, позаботился заранее опечатать его имущество и посрамился на всю столицу при неожиданном его выздоровлении, Пушкин на эту скандальную историю написал стихи под заглавием “На выздоровление Лукулла (Подражание латинскому)”. Ни один петербургский журнал не согласился напечатать эти стихи. Тогда Пушкин послал их в Москву, и там ода была напечатана во 2-й сентябрьской книжке “Московского наблюдателя” 1835 года. Появление оды вызвало большую сенсацию в придворных сферах и привело за собою немало неприятностей Пушкину, начиная с оскорбительной переписки с князем Репниным, дурно отозвавшемся о Пушкине как о человеке в салоне Уварова, и кончая неудовольствием самого государя. Пушкин был тотчас же вызван к графу Бенкендорфу. Вот как сам он рассказывал этот свой визит к шефу жандармов:

“Вхожу. Граф с серьезной, даже со строгой миной, впрочем, учтиво ответив на мой поклон, пригласил меня сесть у стола vis-a***-vis. Журнал с развернутой страницей моих стихов лежал перед ним, и он сейчас же предъявил мне его, сказал: “Александр Сергеевич! Я обязан сообщить вам неприятное и щекотливое дело по поводу вот этих ваших стихов. Хотя вы и назвали их Лукуллом и переводом с латинского, но согласитесь, что мы, да и все русское общество в наше время настолько просвещено, что умеем читать между строк и понимать настоящий смысл, цель и намерение сочинителя!” – “Совершенно согласен и радуюсь за развитие общества”…– “Но позвольте заметить (строго перебил он меня), что подобное произведение недостойно вашего таланта тем более, что осмеянная вами личность – особа значительная в служебной иерархии”…– Тут я перебил его:– “Но позвольте же узнать, кто эта жалкая особа, которую вы узнали в моей сатире?” – “Не я узнал, а Уваров сам себя узнал, принес мне жалобу и просил обо всем доложить Государю! и даже то, что вы у Карамзиных сказали ему, что напишете на него стихи и не отопретесь, то есть подпишетесь под ними!” – “Сказал, и теперь не отпираюсь… только эти-то именно стихи я написал совсем не на него”. – “А на кого же?” – “На вас!” – Бенкендорф, пораженный таким неожиданным оборотом, опрокинулся на спинку кресла, так что оно откатилось от стола, и, вытаращив на меня глаза, вскрикнул:– “Что? на меня?” А я, заранее восхищаясь развязкой, вскочил с места и быстро делая по четыре шага перед столом или перед его носом, три раза оборачиваясь к нему лицом, повторял: “На вас, на вас, на вас!” Тут уже Александр Христофорович, во всем величии власти, громовержцем поднимаясь с кресла, схватил журнал и, подойдя ко мне, дрожащей от злобы рукой тыкая на известные места стихов, сказал: – “Однако послушайте, сочинитель! Что же это такое! Какой-то пройдоха наследник… (читает): “Теперь уж у вельмож не стану нянчить ребятишек”… Ну, это ничего… (продолжает читать): “Теперь мне честность – трын-трава, жену обманывать не буду!” – Ну, и это ничего, вздор… но вот, вот ужасное, непозволительное место (читая): “И воровать уж не забуду казенные дрова!” – “А! что вы на это скажете?” – “Скажу только, что вы не узнаете себя в этой колкости!” – “Да разве я воровал казенные дрова?” – “Так, стало быть, Уваров воровал, когда подобную улику принял на себя!” – Бенкендорф понял силлогизм, сердито улыбнулся и промычал: “Гм! да! сам виноват!” – “Вы так и доложите государю. А за сим имею честь кланяться вашему сиятельству”.

вернуться

13

Хандра (англ.).

16
{"b":"114056","o":1}