Евгений Соловьев
Дмитрий Писарев. Его жизнь и литературная деятельность
Биографический очерк Евгения Соловьева.
С портретом Писарева, гравированным в Лейпциге Геданом.
ОТ АВТОРА
Предлагаемый читателю биографический очерк явился, так сказать, результатом коллективного труда, причем большая часть сведений о детстве и юности Д. И. Писарева заимствованы из воспоминаний о нем его сестры В. И. Писаревой, к сожалению, еще не напечатанных. Для истории духовного развития Писарева самым ценным документом – не считая, разумеется, сочинений, – явились его собственные письма к матери, ее же рукой переписанные в 13 толстых тетрадей. Эти письма очень многочисленны и отличаются полной откровенностью и обилием подробностей. Писарев не скрывал никогда от матери ни одного движения своего сердца, ни одной мысли. Необходимо еще упомянуть и о личных рассказах тех, кто знал Д. И. Писарева и по прошествии 25 лет сохранил о нем самое теплое, а иногда и восторженное, воспоминание. Второе выходящее теперь в свет издание биографии отличается от первого как новой группировкой материала, так и значительно большим количеством приводимых в нем отрывков из неизданных писем Писарева.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Дойдя в своих “Воспоминаниях” до 1859 года, Шелгунов говорит: “С этого года мои воспоминания получают другой характер. Я вступаю в сношения с людьми, память о которых связана с лучшими годами моей жизни… И какая же это память, какая благоговейная память и как она дорога мне! Самая широкая гуманность и великодушные чувства нашли в этих людях лучших своих поборников… Если у меня, старика, у которого уже нет будущего, бывают еще теплые и светлые минуты в жизни, то только в воспоминаниях о них”.
Наш очерк посвящен жизни и деятельности одного из тех людей, память о которых была благоговейной для честного Шелгунова, т. е. Д. И. Писарева. Мы вполне понимаем ту ответственность, которую берем на себя, тем более что на этой благоговейной памяти накопилось с течением времени столько лжи и самых разнузданных клеветнических выходок, что сразу смыть всю эту грязь является едва ли возможным. Ведь о Писареве еще и теперь в моде такие рассказы, в которых он фигурирует в качестве человека, для которого не было ничего святого в жизни: еще недавно один из самых наглых представителей современной критики (Волынский) печатаю уверял, что деятельность Писарева в конечном результате сводилась к растлению литературы. Для опровержения подобных рассказов и мнений есть только одно оружие – полная правдивость, полное отсутствие укрывательства. Этого правила мы и будем держаться в нашем очерке.
Мы признаем, что Писарев обладал большой интеллектуальной силой, что он как критик и публицист сыграл важную и плодотворную роль в истории нашего духовного развития; мы высоко ценим его личные дарования, но, памятуя, что каждый человек – дитя своей эпохи, предпочитаем начать свое изложение с характеристики того общественного движения, среди которого жил и работал Писарев. Это движение, известное под названием “шестидесятых годов”, может быть понято правильно лишь при условии сравнения его с тем, которое предшествовало ему и породило его. Мы говорим о сороковых годах XIX века.
* * *
Между сороковыми и шестидесятыми годами разница вообще очень существенна. В настоящую минуту, например, мы гораздо ближе к первым, чем к последним. Шестидесятые годы мы не прочь даже развенчивать, и наши современные гимназисты ясно представляют себе “все их крайности и увлечения”. Указывают на криминальные проступки: развенчание Пушкина и Лермонтова, ожесточенные нападки на Тургенева, утверждают даже, что тогда “сапоги предпочитались Шекспиру”, что, впрочем, несправедливо. Но главная беда шестидесятых годов – это преклонение перед пользой. “Польза, польза, – патетически восклицает г-н Мережковский. – Чей светлый ум не помрачало это слово в наш век?” И светлые умы шестидесятых годов находились в помрачении от этого ужасного призрака. Что у них за идеалы? “Искусство должно служить жизни”, “человек обязан стремиться к общему благу”. Боже мой, какая скука. Как все это мелко, утилитарно, как мал размах и вместе с тем какая ожесточенная, узкая нетерпимость. “Современник” громит Тургенева, он же чуть не с пеной у рта набрасывается на Писарева; Писарев в лоск отделывает Щедрина, каждый месяц раздается вызывающий свист. Словом, что-то ужасное, ни с чем не сообразное. Рассмотреть же за всем этим ужасным и несообразным живое человеческое начало, глубокую веру, хотевшую горы сдвинуть с места, – нелегко. Нападать гораздо легче, тем более что угловатостей у шестидесятников – сколько угодно.
Люди сороковых годов первыми почувствовали, что они чужды этой начинавшейся новизне. Тургенев рассорился с “Современником”, Григорович оставил литературу, “обожаемому” 20 лет тому назад Пушкину был брошен гордый вызов. Даже Лермонтов, повторяю, не уцелел, в чем были повинны, впрочем, не шестидесятые годы, а Зайцев, состоявший при Писареве в качестве адъютанта и ежеминутно готовый доводить до абсурда его точку зрения. Теперь причина этого разрыва между двумя поколениями для нас ясна. Попробуем сформулировать ее.
Сороковые годы отличались немалой отвлеченностью. Гегель был объявлен царем мысли. К нему обращались все мыслящие и чувствующие люди за решением всех своих сомнений как к новому дельфийскому оракулу и вопрошали его: “Что есть истина?” К сочинениям Гегеля подходили “со страхом и верою”, как выразился Огарев, и готовы были “стоять перед ним на коленях”, как говорит Грановский. “Есть вопросы, – писал последний, – на которые человек не может дать удовлетворительного ответа. Их не решает и Гегель, но все, что доступно теперь знанию человека, и самое знание у него чудесно объяснено”. Изучение философии Шеллинга и Гегеля превратилось в настоящий культ. Философские системы не только передумывались, но и переживались. Ничтожные книжонки о Гегеле “исправно выписывались и зачитывались до дыр, до пятен в несколько дней”. Увлечение доходило до смешного: “всякое простое чувство возводилось в категории”, все определялось по субстанциям, гуляли не для того, чтобы освежиться и отдохнуть, а чтобы “отдаться пантеистическому чувству единства с космосом”. Все это любопытно и поучительно. Гегельянская закваска не могла исчезнуть очень долго, и опять-таки те же шестидесятые годы в известной статье Антоновича не только попытались развенчать Гегеля, но и обратить его в ничто. В искусстве сороковых годов Гегель также был учителем. С его точки зрения, цель искусства – воспроизводить прекрасное, проявлять гармонию. Таково его единственное назначение. Всякая другая цель: очищение, нравственное совершенствование, поучительность, – только подробности, аксессуары или следствия. Созерцание красоты вызывает в нас тихое и чистое наслаждение, несовместимое с грубыми удовольствиями чувственного характера: оно поднимает душу над обычной сферой ее помыслов, предрасполагает ее к благородным решениям и великодушным поступкам путем тесного сродства, существующего между чувствами и идеями добра, красоты и истины. Это и было исповеданием веры людей 40-х годов, оттого-то Белинский и написал, между прочим, целый том о Пушкине, а Анненков просидел несколько лет над изданием сочинений поэта. Где, в самом деле, так проявилась гармония, где так воспроизводилось прекрасное, как не у Пушкина? Ему поклонялись, его “обожали”, читали и комментировали, и впервые поняли его.
Искусство, творчество – вот высшее в жизни. Только здесь человек лучше всего, полнее всего, без всякой зависимости проявляет самого себя и получает наслаждение, равного которому нет на земле. Григорович трогательно высказал этот взгляд в заключительных словах своих воспоминаний. Разумеется, это не мешало людям сороковых годов быть гуманистами, в них жило сознание человеческого достоинства, и они возмущались, видя это достоинство затоптанным в грязь. Но еще больше, чем возмущения, было радости, высокой, несоизмеримой ни с чем радости творчества, созерцания красоты, проявления гармонии.