Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кроме отца, ребенка баловали все окружающие без исключения. Заезжая раз пять в день домой, чтобы рассказать последнюю новость, Сенатор непременно привозил какую-нибудь дорогую игрушку и, полюбовавшись на то, как Шушка, обуреваемый жаждой исследования, немедленно же приводил ее в груду обломков, опять исчезал на неизбежное заседание. Его камердинер Кало, настоящий тип старого слуги, отказавшийся даже от любимой девушки, когда узнал, что барин женатого держать при себе не будет, ухаживал за ребенком, как преданная нянька, и тешил его, напрягая при этом всю свою изобретательность. Шушка целые дни проводил в его комнате, куда скрывался от глаз отца или от излишнего ухаживания своих настоящих нянюшек, двух добрейших старух, вечно вязавших чулки, вечно ворчавших, – докучал ему, шалил; Кало выносил все, вырезывал своему любимцу разные чудеса из картонной бумаги или вытачивал из дерева забавные безделушки. По вечерам приносил из библиотеки книги с картинками и терпеливо показывал их. Шушка любовался, а особенно понравившеесянемедленно вырывал и, скомкавши, бросал на пол.

Луиза Ивановна, мать, нежила сына меньше других, но не запрещала кричать, шуметь и шалить целые дни. Главные свои подвиги он и производил именно на ее половине, потому что отца все же побаивался. Он был так жив и резв, что пять минут не мог оставаться на одном месте без шума. Колотил, стучал, ломал – только трещали дорогие игрушки. По целым часам барабанил в барабан, расхаживая по комнате и не обращая ни на кого ни малейшего внимания. Иногда останавливался у двери, начинал прыгать через порог с одной стороны на другую и пел на всю комнату краковяк. Для этой операции почему-то надевал всегда халатик из мерлушек и подпоясывался зеленым шелковым поясом отца с серебряной пряжкой. Раз он так надоел матери шумом и трескотней, что она стала строго останавливать его. Это было так неожиданно, что ребенок, пристально посмотревши на нее, вскрикнул: «Прощайте, умираю!» – бросился на пол, сложил руки крестом, закрыл глаза и долго оставался неподвижным, как ни уговаривали его подняться. «Я умер», – повторял он и отчаянно дрыгал ногами при малейшем прикосновении. К этому средству он стал прибегать при всяком замечании, и не подозревая, какой жестокий афронт готовит ему судьба. Однажды, когда он, заявивши о своей смерти, растянулся на полу, Луиза Ивановна закричала: «Подите сюда кто-нибудь! Саша умер: вынесите его и похороните…» Ребенок в одно мгновение вскочил на ноги: «Как, меня хоронить? Нет! Я умер, но пойду». С этими словами он исчез в соседней комнате и больше умирать не собирался.

Стоило только не попадаться на глаза отцу, который не мог утерпеть, чтобы при встрече не прочитать нотации, – и ребенок был совершенно свободен. Он носился по всему дому, был своим человеком в девичьей, в комнате Кало, на половине матери. Возможность делать все, что угодно, не стесняясь, рано внушила ему мысль, что он центр мироздания.

Он рос один, не зная товарищества. Иногда, впрочем, к нему привозили его родственницу, Татьяну Петровну Пассек, тогда маленькую девочку, и они вскоре стали друзьями, на том, разумеется, условии, чтобы меньший друг, то есть Шушка, мог командовать и распоряжаться по своему усмотрению. Но постоянное одиночество не развило в нем ни меланхолии, ни созерцательности. Не «тихий нрав достался ему в наследство», а гордая, упрямая, энергичная, безмерно себялюбивая натура, живой подвижной характер, не выносивший ничего однообразного, даже в привязанностях.

Родственники Ивана Алексеевича, кроме Сенатора, видя безмерную избалованность Шушки, предрекали, что в нем не будет пути, а, основываясь на его тщедушности, ожидали, что чахотка скоро унесет его на тот свет, что по ряду соображений, связанных с наследством, было для них желательно.

Действительно, Герцен в детстве был ребенок худой, бледный, с редкими, длинными белокурыми волосами, с большими темно-серыми глазами, в которых порой блестела искра веселости и рано засветился ум. Несмотря на свою чрезмерную живость, он редко улыбался; шалил и шумел и даже ломал игрушки совершенно серьезно, как бы делая дело. Часто, бросив игрушки, он останавливал взгляд на одном предмете и точно вдумывался во что-то. Чувствуя нерасположение к себе родных со стороны своего отца, несмотря на их наружное внимание, он и сам их не любил и старался избегать их присутствия. Родные, между прочим, не могли простить Ивану Алексеевичу, что он держит при себе незаконного сына и «немку», но сказать это в глаза, разумеется, не смели. Они знали, каким холодным взглядом обдал бы их при этом старый мизантроп и как сказал бы он своим ровным, без повышений и понижений, голосом: «Ах, матушка (или батюшка), если тебе не нравится, как я живу, то кто же просит тебя бывать у меня?…» Если бы ему слишком сильно надоедали, старик был бы способен, пожалуй, нарушив все «конвенансы» и «аппарансы», повенчаться с Луизой Ивановной – шаг, от которого он удерживался всю жизнь из-за какого-то барского упрямства. Быть может даже, ему просто нравилась эта открытая незаконная связь в пику и назло всем…

В Герцене рано появилась та особенная складка ума, которой впоследствии он был обязан значительной долей своей литературной известности. В воспоминаниях Пассек находим любопытную в этом отношении страницу.

«Раз, – говорит она, – когда Саше было лет одиннадцать или двенадцать, собралось у Ивана Алексеевича человек десять почетных посетителей, в том числе был и Сенатор; все они уселись в зале около круглого стола, за которым Луиза Ивановна разливала чай; мы с Сашей поместились в этой же комнате за особым небольшим столом и, разложивши на нем огромную книгу в богатом переплете, с дворянскими гербами и родословными, стали ее рассматривать. Кто-то из посетителей, обратись к нам, спросил, какая это у нас книга. Саша, не задумавшись, ответил: „Зоология“. Я засмеялась, некоторые из гостей, из угождения Ивану Алексеевичу, одобрительно улыбнулись его остроте; но Иван Алексеевич не улыбнулся, а когда гости разъехались, задал нам такую гонку, что мы долго не забывали „Зоологию“. Меня распек, зачем поощряю Шушку к дерзостям, забавляясь его неуместными остротами, а его – как смел непочтительно выразиться о русском дворянстве, служившем отечеству, и заключил свою нотацию, обращаясь уже к одному Саше, словами:

– Ты не думай, любезный, чтобы я высоко ставил превыспренний ум и остроумие; не воображай, что очень утешит меня, если мне скажут вдруг: «Ваш Шушка сочинил „Чорт в тележке“; я на это отвечу: „Скажите Вере, чтобы вымыла его в корыте“.

Мы покатились со смеху.

Старик сделал вид, что не заметил этого, подошел к круглому столу, под которым спокойно лежал Макбет, крикнул человека и велел ему вывести собаку на двор. Потом, обратясь к нам, сказал: «В жизни esprit de conduite важнее превыспреннего ума и всякого учения…»

Старик читал нотации и был доволен. Откуда, как не от него, получил Герцен свой ум всегда настороже, свою беспощадную иронию? В этой подмене: «зоология» вместо «генеалогия», – заключается прообраз будущих всесокрушающих острот. В ребенке старик видел и узнавал самого себя: достойный представитель его рода являлся на смену уходившим на покой старикам, и представителем был его любимец Шушка, в котором энергия и способности били ключом. Другое время и другая обстановка, и Иван Алексеевич употребил бы, вероятно, свой тяжелый досуг на какие-нибудь злостные мемуары, где досталось бы по заслугам каждому. Но он не терпел русского языка и только брюзжал на нем: думал же и говорил всегда по-французски. Русская литература занимала его столько же; русских книг он не читал никогда и только раз, услышав, что сам государь интересуется «Историей» Карамзина, раскрыл первый том, перевернул несколько страниц, зевнул и положил книгу на место, чтобы больше не дотрагиваться до нее никогда.

Теперь еще несколько строк об обстановке детских лет Герцена.

«Прозевав несколько лет за границей, Иван Алексеевич и Сенатор хотели устроить жизнь на иностранный манер – без больших трат и с сохранением всех русских удобств. Жизнь на иностранный манер не устраивалась, оттого ли, что не умели сладить, оттого ли, что помещичья натура брала верх над иностранными привычками. Хозяйство было общее, имение нераздельное, огромная дворня заселяла нижний этаж дома, все условия беспорядка были налицо. Пока Сенатор жил вместе с Иваном Алексеевичем, общей прислуги было человек до шестидесяти, кроме ребятишек, которых приучали к праздности, лени, лганью…»

5
{"b":"114025","o":1}